– Ох, Григорий Александрович, – вдруг протянула Федосья. – А Комитет-то с утра заседает в бараке. Бабы неугомонные вам достались…
Ларионов вяло пережевывал хлеб с салом, запивая чаем. Он нехотя поднял глаза на Федосью, зная, что та никогда ничего не говорила без умысла.
– Что же бабы говорят? – поинтересовался он.
– А что говорят? – засмеялась Федосья. – Не хотят останавливаться. Хотят достраивать актовый зал и выступать. Что-то еще про совесть и честь говорили, да кто ж их разберет? Там же бабы ученые, мне их не уразуметь всецело.
Ларионов потягивал чай из стакана. Валька улыбалась, начищая кастрюлю.
– Я так понимаю, гражданин майор, – воодушевленно сказала она, – надо вперед смотреть, а не назад. Вот о чем бабы говорят. А если бабы говорят, так оно и будет!
– Пророк ты, Валентина, – усмехнулся Ларионов. – Значит, вперед хотят идти? Позови-ка ты ко мне Комитет.
Федосья кивнула.
– Только к обеду, – вдруг сказала она.
Ларионов вопросительно посмотрел на нее исподлобья.
– Так ведь раскочегаритесь к полудню только. Я ж вас знаю: вам надо дозреть, а то грешным делом поругаетесь еще с… ну, с членами Комитета, – пробурчала она, покрывая голову серым пуховым платком и зажимая один конец подбородком, чтобы заправить платок с нахлестом в тулуп.
Ларионов махнул рукой и ушел в кабинет. У него больше не было сил противостоять этим женщинам. Он сочувствовал мужчинам, считавшим, что именно они, а не женщины управляют жизнью, как и мужчинам, которые решались противостоять женщинам и их капризам, в которых всегда был ясный мотив.
Ларионов уже был глубоко убежден в свои тридцать четыре года, что женщины всегда добивались того, чего хотели, и у них в арсенале было куда больше для этого средств, чем у мужчин. Мужчины все решали силой; женщины были способны находить сложные комбинации, предусматривающие манипулирование на всех уровнях. Поэтому ему казалось, что лучшая стратегия с женщинами только одна: сотрудничество.
Настроение у Ларионова было подавленное. Он не понимал, для чего они все это делают. В любой момент могла приехать какая-нибудь новая комиссия и все разрушить. Неужели они хотели продолжать работу, невзирая на то что четыре дня назад расстреляли их товарищей у них на глазах, едва не убили их самих?
К обеду двери заскрипели, и в дом стали входить один за другим члены Комитета. Ларионов увидел потемневшие от пережитого, еще более осунувшиеся лица. Файгельман был похож на высохший стручок французской фасоли: пенсне едва держалось на его тонком носу, выделявшемся из-за дистрофии физиономии. Фимка-бухгалтер не был разговорчив, как обычно, а Клавка казалась непривычно задумчивой. Но Инесса Павловна и Ирина, хоть и выглядели изможденными, источали спокойствие и самообладание.
Ларионов предложил заключенным чая с сушками, что стало уже обыкновением на заседаниях Комитета. Как обычно, Ирина угостилась чаем, но есть ничего не стала.
Ларионов сел во главу стола и выглядел измученным бессонными ночами, спиртным и дурными мыслями. Он молчал, и в комнате только слышался хруст сушек, и за спиной у него тихо напевала под нос Валька, перебиравшая крупу. Ему хотелось сжечь в праведном огне лагерь; нет, ему хотелось взорвать весь мир.
– Григорий Александрович, к обеду гречка с подливкой будет, – сказала веселым голосом Валька.
– Эх, щи да каша – счастье наше! – Клавка потянулась.
Ларионов смотрел перед собой, не понимая, почему все люди продолжали жить так же, как жили прежде: ели, спали, смеялись, говорили, когда ему хотелось выть.
– Однажды, – вдруг сказал Файгельман, обычно немногословный, – я остался дома с дедушкой. Мне было велено читать, но я все не сидел на месте, не слушался, вскакивал, ходил на кухню за ватрушками. А дедушка сидел и молчал, ничего не говорил. Я не выдержал и спросил: «Дедушка, почему родители меня всегда ругают, а ты ничего не говоришь?» Дедушка ответил: «Знаешь, Сема, евреи сорок лет молча ходили по пустыне за Моисеем. Так неужели ж я не могу помолчать час? Сема, терпение – это великая мудрость, и только постигший ее дойдет до конца и будет спасен». Я тогда сел и все прочел.
Ларионов поднял на него глаза, на лице его промелькнуло нечто похожее на улыбку.