Выбрать главу

Ларионов подтолкнул полено в глубь печи.

– Ты для любого и красивая, и желанная, – заметил он спокойно.

– А я тебя сразу заприметила – ладного такого, молодого. Повлекло меня к тебе, – говорила она грудным голосом выученного соблазна.

Ларионов почувствовал, как в нем поднимается плотское, знакомое чувство, звериное и простое, какое столько раз возникало и бесследно исчезало потом, и он даже не мог вспомнить лица женщин, с которыми проводил ночи.

– Тебе лучше уйти, – сказал он нарочито холодно.

Вера не могла понять, куда подевался Ларионов. Она заглянула в кухню. Шура стояла на коленях возле него, пышущая жаром, сытная, смелая, а он хоть и был отстранен (Вера почувствовала), был не похож на себя: таким странным взглядом он смотрел на Шуру – плотоядным и вместе с тем пренебрежительным. В нем не было привычных для Веры нежности и теплоты, но было что-то другое – дикое, грубое, чужое. И ее, Шурочкин, взгляд был таким же. Они были теперь похожи на двух животных, которым не о чем было говорить, но которых сближало это звериное начало.

Вера тихо ушла. Она не хотела видеть Ларионова. Она дрожала, но изменения, которые происходили теперь с ней, воспитание ее собственного характера толкали ее на путь сопротивления. Упрямство и решительность ее натуры брали верх над смирением и печалью.

Вера чувствовала небывалый прилив сил, словно всему миру и себе она должна была доказать, что она сама по себе есть сокровище, и те, кто разменяет ее на фальшивку, недостойны быть причастными к ней. Она не могла еще зрело воспринимать происходящее. Она не могла понять, что не было ничего абсолютного в этом мире, кроме любви ее матери и Бога, и что каждую минуту отсылались человеку разные испытания для его совести и духа. Ей было сложно оценить поведение Ларионова, который, в сущности, ничего дурного не совершил. Но, будучи бескомпромиссной натурой, Вера почувствовала обиду уже оттого, что он позволил Шуре так говорить с ним, стоять перед ним на коленях и смотреть на него так, словно они были близки.

Вера вернулась на веранду и что-то шепнула Архипу, а тот подмигнул и подкрутил усы.

– Эх, ахтунг-ахтунг, баловница-чаровница! – закричал он и запрокинул стакан самогона, налитого Иванкой из «магазина».

Вера позвала Алешу и Машу наверх, а Алина Аркадьевна уже знала, что младшая дочь опять что-то выдумала. Она, озираясь, заметила, что Шура куда-то исчезла, и немного заволновалась.

Наверху у Веры в комнате дети открыли старый сундук, где хранились всякие ценные вещи, которые годами копились в течение дачной жизни. Там были и сарафаны, и маски, и рубахи разных цветов, и шапки, и шали, и много разных костюмов, которые шились Алиной Аркадьевной и Степанидой или собирались по округе у деревенских и соседей для домашних представлений.

Алеша нарядился в маковый сарафан, Вера завязала ему вокруг головы алую ленту и нарумянила щеки; Маша надела «матроску» и штаны-клеш, а Вера выбрала бывший Алешин костюм казака, который теперь ей был впору, а ему мал, с кавказскими сапогами и лихой папахой. Маше нарисовали длинные черные брови, а Вере – казачьи усы. Она была похожа на атамана и выглядела неотразимо.

В ней не раскрылись еще женственность и томность, как у Шурочки, но были страстность и жажда жизни, собственная необычная красота, исходящая от восторга Веры перед жизнью. Эта красота обладала решительной силой единения тела, ума и души.

Они сбежали вниз, а Архип сразу заиграл «Яблочко». Сначала вышел Алеша, изображая девушку, а Маша пошла танцевать вокруг, периодически заваливаясь от неумелого матлота.

Степанида забежала в кухню и окликнула Ларионова, сидевшего в одиночестве у печи и смотревшего завороженно на огонь:

– Григорий Саныч, сюда! Наши пляшут – черти, да и только!

Ларионов вышел в столовую и попал в самый разгар сценки.

Маша кружила и приседала, а Алеша принимал угловатые и неловкие позы, подражая женскому кокетству. Публика хохотала и хлопала, а Архип с папиросой в зубах прикрикивал:

– Эх, черти! Ахтунг-ахтунг! Наподдай!

Даже Подушкин оживился и, поправляя очки, завороженно смотрел на резвую молодежь, со всем азартом увлеченную танцем. И когда девушка, то есть Алеша, уже была покорена матросом, на сцене появился лихой казак – Вера. Они схлестнулись с матросом в искрометной жиге, и гармонь, казалось, надорвется и лопнет.

Степанида свистнула через пальцы так, что оглушила Зою Макаровну, уже изрядно веселую к тому времени, и подтолкнула Ларионова:

– Знай наших!

Ларионов не мог наглядеться на Веру. Ее нерв, страсть, с которой она отдавалась роли, и чувство настроения музыки настолько увлекали за собой, что он уже забыл о глупой выходке Шуры. Он чувствовал не только нежность к ней, но и гордость за нее. Он был счастлив с ней, и только она давала ему ощущение гармонии в этом бушующем мире.