Выбрать главу

В октябре сорок первого она оказалась на оккупированной территории. Пушкин приказано было очистить от жителей: их повезли в Псков и Нарву. В Нарве так называемый эвакопункт разместился в бывшей синагоге — о быте этой синагоги, где томились вместе раненые, пленные и выгнанные из оккупированных городов, Панова набросала еще во время войны пьесу «Метелица», законченную только в пятидесятые, а поставленную лишь в шестидесятые: «слишком мрачно» — был общий приговор, и оно действительно очень мрачно и сильно.

Там же, в Нарве, ей удалось ускользнуть из синагоги (выручила местная жительница) и по оккупированной территории тронуться в путь на Полтаву, а оттуда на Шишаки. Как преодолела Панова эти три тысячи километров по эстонской, русской, украинской земле, занятой немцами, она не рассказывала никогда и никому, и в автобиографических текстах этого нет; может быть, она о многом умалчивает, а может, правду сказала в одной из повестей, что память отказалась тогда служить ей, все смешалось, слишком много было горя и ужаса вокруг. Но у нее было спасительное отвлечение: она придумывала для дочери сказку про город, захваченный сумасшедшими, город, в котором часовой мастер запустил время обратно — классическую готическую сказку книжной девочки, — но именно этой сказке суждено было стать лучшим ее романом, которого она при жизни так и не увидела в печати.

И тут еще одно чудо в ее судьбе — до Шишаков она дошла, доехала на попутках и поездах, и мать Пановой была цела, и дети живы, и пришла она в это село примерно за три месяца до того, как ушли оттуда немцы. За неделю до их ухода по многим приметам стало ясно, что дела их плохи, и жители, зная уже по вездесущему русскому телеграфу слухов или из изредка попадавших на оккупированную землю советских газет, что жителям при отходе пощады не будет, стали уходить в ближайший лес. Там в землянке Панова с детьми и матерью прожили неделю, пока в выжженное дотла село, где торчали одни печные трубы, не пришли наши. И снова ей повезло — никто не стал допытываться о ее беженской одиссее, ведь она была тут с детьми и матерью, что может быть естественней? Вскоре возобновилось почтовое сообщение, и первый муж, Старосельский, написал ей из Перми, где был в эвакуации; он сумел устроить вызов всей семье, Панова поступила работать в местную газету, детей отправили в лагерь для эвакуированных ленинградских подростков, и начала налаживаться хоть какая-то жизнь.

Вера Панова (крайняя слева) с друзьями. 1925 год

А зимой сорок четвертого года, ночуя в редакции, непрерывно куря «Беломор» (от этого, да еще с голоду, у нее начались внезапные обмороки), Панова написала первую свою прозу — повесть «Семья Пирожковых», названную впоследствии «Евдокия». И эта вещь на волне военного реализма была опубликована и получила добрые отзывы, и в сорок пятом, сорока лет от роду, Панова ощутила себя профессиональным литератором: дебют поздний, даже по советским меркам.

Еще в сорок четвертом она по редакционному заданию четыре месяца провела в санитарном поезде и написала серию очерков о страшной, но сравнительно малоизвестной стороне войны; почти все герои ее тогдашних заметок перешли в прозу, строго документальную, но отличавшуюся от прочих тогдашних текстов — даже самых правдивых — неуловимым изяществом, при всей трудноприложимости этого слова к военной литературе. Панова умела сказать многое на крошечном пространстве, ничего не проговаривая прямо, обходясь почти без описаний и тем более без экскурсов в довоенные биографии героев; штрих, намек, сухая кисть. «Спутники» были вещью совсем не батальной — жизнь тесного, маленького, весьма пестрого коллектива санпоезда с неизбежными романами, ссорами, драмами; война была не в описаниях боев, не в нагромождении кровавых деталей (хотя куда уж кровавей — будни военного хирурга!). Она была в неотступной тревоге, чувстве бездомности и бесприютности, в жизни людей, сорванных с места и забывших об оседлости; однако и в этой кочевой жизни, часто без нищи и тепла, иногда под бомбами, они умудрялись жить. И самая мелочность их ссор служила великим утешением: человек неубиваем, он на такусеньком пятачке обустраивает себе быт с влюбленностями, ревностями, скандалами, с постепенным привыканием к любому страху и даже насмешкой над ним. «Спутников» горячо полюбил Твардовский — он вообще Панову обожал, печатал все, что она предлагала, и даже почти всех, кого рекомендовала; странно — «Теркина» и «Спутников» роднит полусумасшедшее ощущение уюта на войне, способности даже на ней обжиться. И вообще ему нравились такие суровые женщины — с прямыми оценками, резкими суждениями, с раздражительной, тщательно скрываемой добротой. У Пановой и у Твардовского была одинаковая репутация ругателей и чуть не самодуров — но по размышлении зрелом оказалось, что они втащили в литературу страшное количество народу, что помогали сотням людей, хоть и с разбором, весьма выборочно; что не упускали случая сказать доброе слово дебютанту, старику или попросту одинокому коллеге. Воспоминания о них пестря именно такими изумлениями: казалось… а оказалось! Я боялся/ боялась, что он/она — исчадие ада, советский лауреат, резкий критик, злой редактор, и действительно вначале последовал разнос, но потом…