Выбрать главу

Поэт воспринял своё творчество отчасти как дело духовное. Если Маяковский несколько позднее сравнил себя с полководцем армии собственных стихов, то Ходасевич дал метафору более дерзостную:

Жив Бог! Умён, а не заумен, Хожу среди своих стихов, Как непоблажливый игумен Среди смиренных чернецов. Пасу послушливое стадо Я процветающим жезлом. Ключи таинственного сада Звенят на поясе моём. Я — чающий и говорящий.

Чающий — движения воды? Говорящий — о чём?

Заумно, может быть, поёт Лишь ангел, Богу предстоящий, — Да Бога не узревший скот Мычит заумно и ревёт. А я — не ангел осиянный, Не лютый змий, не глупый бык. Люблю из рода в род мне данный Мой человеческий язык: Его суровую свободу, Его извилистый закон…

Точно выбрано и определено место поэта: не Горний мир и не стихия природы, но сфера человеческой культуры, осуществляющей себя в языке. Язык поэзии представляется поэту как высшая ценность, которой должны быть подчинены все проявления бытия.

Ходасевич осмыслил и ощутил творчество в секуляризованном пространстве бытия как трагедию — никто ни до него, ни после, кажется, не постиг того с подобным совершенством и глубиной.

Нет, не понять, не разгадать: Проклятье или благодать, — Но петь и гибнуть нам дано, И песня с гибелью — одно. Когда и лучшие мгновенья Мы в жертву звукам отдаём, — Что ж? Погибаем мы от пенья Или от гибели поём? А нам простого счастья нет. Тому, что с песней рождено, Погибнуть в песне суждено…

(1926–1927)

О гибельности художественного творчества для поэта и для самого творимого мира нельзя сказать гениальнее. Здесь — прозрение поразительной мощи!

Не оттого ли последние десять лет жизни Ходасевич почти не пишет стихов. Обстоятельства ли не складывались, иссякал ли талант, душевных ли сил не хватало — он пишет всё что угодно, но только не стихи. Книга о Державине, работа над книгой о Пушкине, статьи, эссе, литературная критика… Он работал много, на пределе сил, которые не были у него безграничны.

В книге литературных воспоминаний «Некрополь» (1939) Ходасевич дал несколько ярчайших характеристик литераторам-современникам. С его суждениями позволительно не соглашаться, но не считаться с ними — нельзя.

Самую же блестящую характеристику он дал самому себе своими стихами.

Георгий Владимирович Иванов

Георгий Владимирович Иванов (1894–1958) — ещё один большой поэт, невеликая известность которого мало соответствует размеру его одарённости. Он более изыскан и утончён, чем требуется для массовой популярности. Кажется порой, что он взирает с высокомерным изяществом на суетность бытия. И не без брезгливости.

Поэма в прозе "Распад атома" (1938) сконцентрировала в себе мировидение поэта слишком откровенно:

"Всё нереально, кроме нереального, всё бессмысленно, кроме бессмыслицы".

"Распад атома" — из тех созданий вольного воображения, какие нельзя ни пересказать, ни подвергнуть строгому анализу: они всё будут ускользать от подобных попыток. Их можно лишь сопережить, но лучше не делать того: они увлекают к тягостному концу. Они погружают в одиночество и безверие.

Вера же — лишь минутная слабость. Потому что если Бог есть, то Он — боль? Бог есть боль… Лучше поскорее отвратиться от такой веры. И Бог, если Он есть, не раскрыл человеку смысла его бытия. Зачем тогда вера в Него? "Бог поставил человеку — человеком — вопрос, но ответа не дал".

Да ведь это уже много раз повторялось, превратившись в банальность. Поэт тоже давно догадывается: "…искусство, творчество в общепринятом смысле, не что иное, как охота за всё новыми и новыми банальностями. ‹…›Гармония, к которой стремится оно, не что иное, как некая верховная банальность. ‹…› Истинная дорога души вьётся где-то в стороне — штопором, штопором — сквозь мировое уродство".

Жизнь подобна такой всеобъемлющей бессмыслице, что даже смерть не может одолеть её: "Это было так бессмысленно, что не может кончиться со смертью". Сознанием этого завершается поэма. Завершается распад атома жизни, каким является человек.

Банально, невыносимо банально. "Да, но что может быть банальнее самой жизни?" — молчаливо возразит поэт и брезгливо отвернётся.

Вообще он был трезво умён — это видно по его прозе. Проза, впрочем, уступает стихам по художественному уровню. Его рассказы занятны, но в них нет того свободного дыхания, что так ощутимо у подлинных мастеров. И здесь проводится одна и та же мысль: всё не вполне реально, и трудно отличить подлинность от сна, от миража.

Состояние, в котором пребывает поэт, именуется унынием. Тяга к грёзам не одолевает уныния, лишь усиливает его. Поэт ещё не хочет осознать того. Ему кажется, что отказ от мечты мертвит жизнь.

Вообще тоска становится одной из сквозных тем в поэзии Иванова, и он постоянно находит всё новые и новые оттенки этого состояния, передавая их в совершенных поэтических строках. С годами поэтическое мастерство Георгия Иванова становится всё более отточенным, так что можно прислушаться (хотя бы, не обязательно принимая) и к мнению: рядом с его стихами ощущается ограниченность дарования даже Блока. Тоска же, повторим, утверждается поэтом как некое качество жизни вообще. Он с этого начинал, он о том же говорит и на исходе своих лет, ничуть не изменяя раннему убеждению.

Счастье. — это глухая, ночная река, По которой плывем мы, пока не утонем, На обманчивый свет огонька, светляка… Или вот: У всего на земле есть синоним, Патентованный ключ для любого замка — Ледяное, волшебное слово: Тоска.

И ясно то, что в ранние годы могло быть лишь данью возрастной банальности мировосприятия, в годы эмиграции прошло через закалку в нелёгких испытаниях.

Впрочем, с ранних же лет поэт ощущал и иные тяготения в душе, пусть и не столь ощутимые, как мрачное отчаяние.

Когда светла осенняя тревога В румянце туч и шорохе листов, Так сладостно и просто верить в Бога, В спокойный труд и свой домашний кров.

____________________

Но не напрасно сердце холодеет: Ведь там, за дивным пурпуром богов, Одна есть сила. Всем она владеет — Холодный ветр с летейских берегов.

Вот причина тоски, и опять-таки весьма характерная для мировосприятия многих: вера, к которой тянется душа поэта, не может победить страха смерти, в душе же укоренённого. Попытки противостать этому страху, самому ужасу инфернального предчувствия он предпринимал и в ранние годы. Так, поэт создал однажды нечто вроде фрески Сошествия во ад, которое, напомним, в православной традиции выражает духовный смысл Воскресения Христова (Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущым во гробех живот даровав).

Не изведение праведников из ада, но предвестие как бы всеобщего прощения (апокатастасиса) видит поэт в том событии. Конечно, бессмысленно давать богословскую оценку этому вольному юношескому образу: критики он не выдержит. Но это именно фантазия, запечатлевшая смутную надежду того, кто хочет хоть как-то одолеть свой страх.

Тяготение же к истинной опоре в борьбе с отчаянием проявляется лишь изредка в поэзии Иванова. Так, в ряде стихотворений предреволюционных лет религиозная тема начинает звучать у него явственно. Однако иные исследователи склонны видеть в этих стихотворениях лишь искусственную стилизацию, модную в те годы. Стилизация как бы подразумевает неискренность, является внешним подражанием прежде всего форме отражаемого чувства или состояния.

Религиозные стихи Иванова скорее некие мечтания, фантазии, ни к чему самого поэта не обязывающие.

Духовного в них мало. Это ряд чувственно-душевных внутренних движений. Недостаток веры поэт сам с горечью обнаруживает в себе, прощаясь с молодостью, печально оглядываясь на жизнь перед отъездом из России (поэт эмигрировал в 1922 году):

Холодеет осеннее солнце и листвой пожелтевшей играет, Колыхаются лёгкие ветки в синеватом вечернем дыму — Это молодость наша уходит, это наша любовь умирает, Улыбаясь прекрасному миру и не веря уже ничему.