Николай Бораненков
ВЕРБЫ ПРОБУЖДАЮТСЯ ЗИМОЙ
Роман
Брату моему Иллариону Егоровичу,
погибшему в боях за Родину, посвящается.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В майскую просинь грустно смотрели пушки. Они уже столько выплеснули раскаленной мести, что давно и небу было жарко, и земле невмоготу. Но там, в грудах развалин, в хаосе вздыбленных балок, кто-то из обреченных, безнадежно проигравших все еще верил в несбыточное чудо. И тогда пушки опять подняли свои жерла и выжидающе застыли.
— По недобитым!.. Взрыватель фугасный! Прицел…
На балкон обгорелого дома выскочил с телефонной трубкой в руке связист наблюдательного пункта батареи. Блескучие глаза его восторженно горели.
— Стой! Стой! — закричал он, размахивая руками. — Кончилась! Кончила-а-сь, братцы!
Привыкшие к точному исполнению команд артиллеристы, все эти годы только и занимавшиеся тем, что по сигналу вели губительный огонь, теперь же, не веря своим ушам, не понимая, как это вдруг умолкнет их батарея, не выстрелят заряженные пушки, оторопели. Но вот один из них подскочил к орудию, хлопнул шапкой о землю и на глазах ошеломленных товарищей выстрелил.
Качнулась земля. Дрогнули в белой вязи яблони. С клекотом и гулом пошел снаряд через притихший город.
Эхо разрыва трескуче прокатилось по опустелым улицам, прозвенело в глазницах зданий, и воцарилась такая тишина, что стало слышно, как гудят в яблонях пчелы.
К пушке, еще окутанной дымом, подбежал, запыхавшись, командир батареи.
— Кто стрелял? — крикнул он сиплым голосом.
Расчет быстро выстроился у широко, по-рачьи раскинутых станин. Все пятеро, понурив головы, извиняясь за нелепый выстрел, молчали. В окоп, свежеотрытый и уже обваленный, промыв дорожку, журчаще стекала полая вода.
— Кто стрелял? — не получив ответа, еще раз спросил командир.
Из строя вышел старый, сутулистый артиллерист с кустисто-раздвоенной бородой.
— Я, товарищ командир, — сказал он глухо, с придыханием.
— Отбой слыхал?
— В точности слыхал.
— Тогда зачем же выпалил? Кто просил?
Артиллерист вздохнул. Впалые, глядящие из-под растрепанных бровей глаза его непримиримо уставились на могильные холмы развалин.
— В древней Руси обычай был, — сказал он, не чувствуя вины в содеянном. — Схоронив нечистую силу, кол осиновый в могилу ей забивали, чтоб не воскресла.
Комбат, заломив ушанку, удивленно посмотрел на солдата. Злость как рукой сняло. В другой раз он бы не простил этого ослушания. Но теперь, в этот час, когда и само небо ликующе расцвело, да еще услышав такой ответ, наказывать солдата он счел за великий грех и потому, смягчаясь, сказал:
— Кол, говоришь? Ну, что ж… Пусть им будет и кол. Только насчет воскрешения зря вы. Не воскреснут. Не за тем мы воевали.
— Дай бог, — вздохнул солдат. — Поживем, увидим.
На позицию откуда-то подвалила шумливая, возбужденная, одуревшая от долгожданной радости пехота. Над головами взвились шапки, пилотки, затрещали салютные залпы винтовок. Кто-то притащил двухрядку, к ней пристроился аккордеон, и загудела под кирзовыми сапогами чужая мостовая, выплеснулась на нее вся радость человечьих душ.
…Три дня и три ночи на улицах и площадях поверженной Германии гуляла, веселилась, щедро раздавала кашу победившая в сражениях Советская Русь. А на четвертый все как-то сразу стихло, все приняло тот строгий вид, которому и надлежит быть в сильной, железной армии. Те, кому было приказано остаться, занялись своим нелегким на чужбине делом, многие же покидали побежденную Германию и направлялись в эшелонах, в пешем строю домой.
В числе других уходила из-под Берлина и армия генерала Коростелева. По безлюдным, казалось, вымершим улицам дачного городка, мимо островерхих кирх и каменных, местами исковерканных снарядами домов двигались, гудели военные обозы. Вначале стремительно промчались мотоциклы и легкие бронетранспортеры со спаренными пулеметами. Следом за ними, устало качая длинными стволами, проползли оспенно-рябые танки и с пушками на прицепах лобастые тягачи. Потом бесконечным потоком потянулись обшарпанные, прошедшие полсвета, заваленные военным скарбом полуторки, трехтонки, горбатые автобусы, трофейные «оппель-капитаны», тарахтящие двуколки — все виды транспорта взбудораженной Европы.
На повозках, грузовиках, с венками на пилотках, охапками цветов — подкрашенные солнцем и дорожной пылью армейские девчата. Улыбчивы их губы, счастливы лица, но в глазах приглушенная боль разлуки, смешанная с радостью скорого свидания.
В замыкающей колонне скрипучая повозка. В пей важно восседают сержант-артиллерист и миловидная, со стрельчатыми строгими бровями медсестра с медалью «За отвагу». Сержант правит одной рукой конями, другой бережно поддерживает встреченную на распутье дорог подругу. Рябоватое лицо его горит довольством. Глаза прикованы к ней. И, кажется, нет сейчас у него другой заботы, как уберечь ее, не расплескать свое счастье.
За транспортом двигалась в пешем строю матушка- пехота. Колыхались в такт шагу винтовки и автоматы, звенели начищенные до огненного блеска медали. Сотни, тысячи наград. Будто собран был здесь весь цвет армии, словно хлынула напоказ вся гордая слава России. Шли навстречу солнцу, сбереженным радостям солдаты, сменяли песню песней, пока не появлялся какой-нибудь шутник и не вскрикивал: «Воздух!» Иные кидались привычно в кюветы, а вслед им летел взрыв мужского хохота: «Го-го! Ложись! Седалище пониже прижимай». Спохватится тут же оплошавший и — скорее в строй, глаза под каску.
А параллельно войсковым колоннам, стесняясь своего жалкого вида, текла река освобожденных из плена. Опираясь на палки, костыли, поддерживая друг друга, шли люди в изношенном до лоскутов военном, в полосатых с клеймами халатах, рваных куртках, пиджаках…
Худой, длинный, как жердь, человек, в истлевшей на спине гимнастерке, подпоясанной офицерским ремнем, счастливо подставив ветру и солнцу белесо-седые волосы, хромая, ковылял по шоссе и взмахом руки приветствовал обгоняющих солдат. Его то и дело теребил за рукав обросший человек в рубахе, сшитой из мешковины.
— Нет, ты скажи, скажи, комиссар, что нас ждет? Что с нами будет?
— Известно что, — вздохнул человек, названный комиссаром. — Трусов и перебежчиков не пощадят. Их ждет тюрьма, Сибирь… Такое не прощается, браток.
— Тех пусть. Те пес с ними… Сами в плен бежали. Но мы? Почему мы должны страдать за чью-то бездарность?
— Ты о чем это?
— Все о том же, комиссар. О том… Сколько нашего брата попало в окружение под Минском, Киевом, Харьковом, в Крыму! Сколько было кинуто на произвол судьбы! А кто за это в ответе? Кто?
— Не кипятись. Побереги нервишки. История разберется, виноватых найдет…
— Найдет, — грустно усмехнулся человек в мешковине. — Пока найдет, они вволю в славе накупаются, а вот мы…
Шли, брели обделенные судьбой солдаты, думали тяжкую думу свою. В их толпе — с узелком на руке, бледная до желтизны девчонка. Сколько ей было, когда ее бросили в вагон на глазах у кричащей и рвущей волосы матери? Четырнадцать? Шестнадцать? Три года разлуки, и она уже седая.
У водопроводной колонки, опершись на палку, отдыхал костистый, долговязый, с распущенными до плеч волосами русский священник, в истрепанной рясе и немецких кованых сапогах. На груди у него висел массивный оловянный крест. К куску веревки, которой подпоясана ряса, приторочены фляжка в зеленом чехле и закопченный котелок.
К колонке подвалила рота. При виде попа солдаты заулыбались, обступили его. Встретить батюшку здесь было для них подобно тому, что увидеть цаплю на севере. В фашистских концлагерях томились в основном военнопленные, партизаны. Но этот… Как он сюда попал? Откуда?
Напившись из фляжки и утерев рукавом гимнастерки губы, к попу ближе всех подошел плечистый, крепкого сложения солдат, с потрепанной скаткой через плечо, из-под которой поблескивали два ордена Славы. Один потускневший. Другой совсем новенький, цвета ясной луны.