Выбрать главу

— Взаимно, — вздохнул Егорка. — Кого-то мы, а кто- то и нас.

Решетько дружески тронул за локоть Егорку.

— Вот в точности такая же хандра и на меня перед первым боем напала. Обмяк я, как мочалка в бане. От преждевременного испуга даже заикаться начал. Дрожь в коленях образовалась, как у новорожденного телка.

Иду по траншее, а командир отделения смотрит на меня и, улыбаясь, говорит: «Что это вы, товарищ Решетько, кренделя задом выписывать начали, как форсистая кокетка?» Стыдно было сознаться, так я на вывих в коленной чашечке все свалил. «Еще с детства у меня такая дамская походка, — говорю, — неизлечимая». А сам сел на ступеньку траншеи и давай прощальное письмо своей ухажерке писать. «Так, мол, и так, дорогая. Кончается наша распрекрасная любовь, гаснут зорьки поцелуйные. Через несколько минут меня и в живых не будет. В точности я еще не знаю, чем кокнет меня — пулей иль осколком, но чую сердцем и коленями, что приходит каюк. Рад бы сказать точно, где будет могилка моя, но не могу. Неизвестно еще, на каком фланге будет наступать наша рота. Сообщаю лишь на всякий случай общие ориентиры. Горелый лес правее Дунькина, не доходя семь верст до Распрягунькина. Тут-то и найдешь ты меня в безымянной могиле. А в точности, где меня закопают, тебе полковые писаря отпишут. Моя же просьба к тебе предсмертная. На том месте, Грунюшка, где мы с тобой полюбовно встречались, посади на память обо мне рябинушку. Только молю тебя всеми святыми: не води туда кого-то другого, а иначе… Ты знаешь — я человек решительный, ревнивый, и трудно сказать, что будет со мною. Либо его убью, либо тебя прикончу».

— Как прикончите? Вы же погибать собрались? удивился Егорка. — Несуразица выходит.

— Вот то-то и оно, что несуразица. Написал я все это и задумался. «А ведь чем черт не шутит, когда бог спит. Возьмет Груня да и приведет на обрыв другого. Не лить же ей вечно слезы. Благо и погибну я, как видно, без подвига. А коль вовсе узнает, что пал по трусости, еще и перекрестится: „Туда ему и дорога, зайцу косорылому“».

Четыре худощавых паренька, идущих впереди, впервые засмеялись, пошли веселей. Правофланговый оглянулся. Решетько подмигнул ему:

— Вот так-то, брат. Кисло мне стало. Вся картина живо представилась. Небо в звездах. Малиновый закат. Речка в лилиях. Ошалелые соловьи в кустах. И такое тут зло меня взяло, что вибрации в коленях как не бывало. Перекрестил я, братцы, все написанное и внизу размашисто приписал: «Глупость эту насчет моей погибели ты выкинь, Грунюшка, из головы. Не таков я, милашка, олух царя небесного, чтобы смотреть с того свету, как кто-то будет тебя под соловьиный свист целовать. Не выйдет! Сто смертей пройду, а к тебе приду, Грунька моя разлюбезная».

Под скаткой у Решетько жарко блеснули два ордена Славы. Егорка с завидным восторгом посмотрел на них и подумал: «Счастливый. И вправду к Груньке своей дойдет. Полсвета вон прошел, и ни одна пулька не зацепила».

— Решетько! — раздался окрик справа. — Вы опять за свое!

Степан оглянулся. Потный, седой от пыли старшина, шагая по обочине, предупреждающе грозил пальцем:

— Ох, и получите у меня. Получите, уважаемый кавалер Славы.

— Молчу, товарищ старшина. Как рыба, молчу, — ответил Решетько. — Беру рот на замок.

Как ни трудно было удержаться от соблазна, а до нового привала Решетько молчал. Зато едва в голове колонны прозвучало: «Привал!», как он сейчас же закурил для пущей важности папироску и, подсев к трем изнывающим от жары и усталости новичкам, заговорил:

— Вот так, ребятки, учись приказ выполнять. Сказал командир: «Замри», — и замри. Сказал командир: «Лезь в огонь», — и лезь. Приказ — это святая святых для солдата. Это веление твоей земли, которую отечеством зовем. Чуть же ослушался — пиши пропало. Шельма неисполнительность в такие дебри заведет, что и во сне не снилось. Со мною лично случай был. Сплошной курьез.

Несколько солдат, сидевших в стороне, придвинулись поближе. Веснушчатый Егорка уже заранее сморщил в улыбке нос.

— Смешной? Аль грустный?

— Какой там смех. И рассказывать неохота.

— Ну все равно расскажите.

— Так я и говорю. Шли мы по Украине. Не просто, разумеется, шли, а с боями, обхватами и обходами, как это геройской армии и полагается. Одно село от фашистов очистили, другое… А в третьем догоняет нас бабенка лет тридцати. Чернявая такая, кругленькая, с ямочками на щеках. Увидела командира взвода и к нему: «Ой, лишеньки! Помогите. Вызвольте из беды». — «Что такое? Из какой беды?» — спрашивает взводный. «Мины в саду у меня. Мины, якись черт насував. Ни в хату войти, ни в клуню. Разминуйте меня. Слезно прошу. Ну, что вам стоит одного солдатика послать. Ну, хотя б вот цего хлопченка, — и показывает пальцем на меня. — Он, мабуть, отважный, сообразительный. Он швидко (то бишь— скоро) с минами справится. Там их штук пять, не больше». — «Пять так пять, — говорит командир и подзывает меня — Ступай-ка, Степан, разминируй. Да будь осторожен. Как бы ловушек да „лягушек“ не было. А как кончишь, не мешкая, догоняй. От развилки на Хорол пойдем. Понял?» — «Так точно! — ответил я. — Все извлечем. И „лягушек“ и „квакушек“. Пошли, гражданочка. Где там у вас заложен фугас?»

Решетько посмотрел на пригорок. Там, сидя, лежа на скатках, прислонясь спиной к камням, маялись разморенные жарой солдаты из второго взвода. Степану жалко стало этих, еще не втянувшихся в походную жизнь парней, и он, желая их подбодрить, отвлечь от изнуряющей жары, заговорил еще громче:

— Ну, вышли мы за околицу. На отшибе, у подсолнухов хатенка стоит. Стены обшарпаны, крыша грибами поросла, сад и двор в запустении, сразу видно: хозяйство без мужчины. Скособоченная калитка так и просит гвоздей и молотка. Но я тороплюсь. Не до калиток. Мне мины врага подавай. Надел я наушники, миноискатель в руки и пошел по саду. Туда, сюда поворачиваю, прочесываю местность вдоль и поперек. Но что за чудо! Нигде не пищит. Ни звука. Только в одном месте попался кусок от лемеха. Вхожу осторожно в хату, шарю в углах, под лавками, под столом. Прослушал даже гору подушек и мягкую постель. Ни единой. Даже зло взяло. «Вы что ж, — говорю, — морочили мне голову, гражданочка? Какие мины? Где они? Сон вам, что ли, приснился? Сколько времени потеряно впустую. Ночь уже на дворе. Беги теперь, догоняй свою роту, солдат». А она, чернявая, этак горестно вздохнула и говорит: «Прости меня, солдатик, что про мины наговорила. Их и вправду нема в саду. Не затем я звала тебя. Не затем, коханый. Просто угостить мне одного из вас хотелось. Отблагодарить за вызволение от ворогов поганых. И я богом молю тебя, солдатик, посиди за моим столом, отведай, что сберегла для праздника такого. Не обижай горьку вдову. Три года в хате мужчинского духу не было. Не на бойком месте хата стоит. Как отступали, мимо прошли, и теперь… Ты хоть покури тут. Покури, солдатик. Пусть хоть дымком твоим попахнет, родимый».

…С пригорка откололся большой косяк солдат. Кто-то уже придвинулся так близко, что дышал в затылок. Безучастен был лишь старослужащий Иван Плахин. Он-то наслушался за четыре года войны решетьковских побасок и давно уже знал, что нет у него ни Груньки, о которой тот только что рассказал, не было, как помнилось, и случая с Галкиными минами… А вот поди ты, верилось. Верилось потому, что, выполняя приказы командиров, Степан и в самом деле был до самозабвения исполнительным и не раз кидался в пекло боя, что называется, лез в огонь и в воду.

А Решетько, ликуя в душе, что вот и еще солдат к нему подвалило, как ни в чем не бывало продолжал развивать историю.

— И встал я, братцы, в тупик. Что делать? И роту надо догонять, и вдовицу жалко. Поступишь грубо — чего доброго, кинется сдуру в петлю. Женщины — они ведь народ отчаянный. Не то что некоторые солдаты перед боем. Опасности ни шиша, а у него уже в пятках душа. Ну думал я, думал и решил: посижу часок, а там сниму сапоги и айда босиком на большак. В общем — сели за стол. По чарке выпили. Разговорились. Я то да се, о дороге, о строгостях начальства речь веду, а она горячим плечом прислонилась и, чую, все больше к лирическим темам клонит разговор. Вот, мол, пух о подушках отборный, из жирных гусей, а в перине и того лучше — смесь куриного с индюшачьим и что поспать, мол, солдату на такой постели после того, как он три года на хворосте провалялся, и сам бог повелел.