Плахин полз торопко, далеко выбрасывая вперед правую руку, зажавшую автомат, молча посапывая и сплевывая сбитый с сухотравья песок. Решетько же ни ползти, ни лежать молча не мог. Молчание для него было мучительнее, чем острые камни под коленками. Он уже не обижался на Плахина. Нет. Сейчас ему даже стало жалко его. Он, Иван Плахин, и под пулями, поди, думает о ней — рязанской девчонке. Да и как не думать, когда до нее, может, осталось каких-то пять, десять дней воины: с самураями-то долго цацкаться не станут — опыт какой, да и сила! А на пути вон хлещет и хлещет проклятый пулемет, словно пронесло его, будто патронов там горы.
Решетько плечо в плечо поравнялся с Плахиным и, чтобы как-то заглушить душевную тоску товарища по девчонке, отвлечь от нелегких мыслей, весело кивнул:
— Эх, и случай был у меня с молодкой одной!
Плахин подтянулся на локтях вперед, вздохнул:
— Ах, черт! Даже под пулями неймется тебе. Ползи. Там рота ждет, батальон…
— И сие мне известно, — ответил Решетько. — Может, сам командующий стоит сейчас на сопке и смотрит, как два солдата ползут у смерти на виду.
Рядом листом разорванной бумаги треснула мина. Мелкие камни секанули по каске. Ослабный осколок, нудно пропев над ухом, шлепнулся где-то близко у ног. В нос ударила гарь. Решетько чихнул:
— Вот и правда. Будь осторожней, Иван. Очнулся Хирохито. Как бы не заметил, гад.
— Ты за собой гляди. Прижимайся ниже.
— Ладно, — буркнул Решетько и, обогнав Плахина, быстро пополз впереди него по лощине.
«Мне-то, в сущности, и погибнуть не грех, — рассуждал он. — Кроме вымышленных и выдуманных невест, никто и плакать не будет. А ему никак нельзя. Его и Рязани девчонка ждет. Как, говорят, она бежала в тот раз за вагоном! Как бросала цветы! Неспроста. Влюбилась, видать».
И еще думал Решетько о тех необстрелянных молодых солдатах, которые лежат там, позади, и смотрят первый раз смерти в глаза, о командирах, ждущих, когда захлебнется дот и войска хлынут через перевал, о том салюте, который, может быть, сегодня хлобыснет в вечернем небе Москвы и озарит заплаканные в радости глаза матерей.
Плахин же, как никогда, волновался за Решетько и старался обогнать его, прикрыть собою. «Случись что, — думал он, — и рота осиротеет. Где есть еще весельчак такой? А потом Катря. Какая-то искра горит у нее к нему».
До дота оставалось метров двадцать. Сбоку, из-за камня, Плахин уже отчетливо различал в амбразуре скуластое лицо самурая. Он злорадно скалил редкие зубы, щурил раскосые глазки и, широко поводя стволом, строчил, не жалея патронов. Тело пулемета, установленное на треноге, тряслось как в лихорадке, рвалось из рук, захлебывалось огнем. Пустые гильзы сыпались, как остья из молотилки.
— Ах, шакал! — скрипнул зубами Плахин. — Ну погоди же.
Он быстро обогнал Решетько и в тот момент, когда тот, лежа на боку, вынимал из чехла противотанковую гранату, первым вскочил на ноги, пробежав еще шагов пять, чтоб сблизиться и попасть наверняка, чуть прицелившись, метнул в пасть дота тяжелую «толкушку». Качнулась земля. Вздыбились камни. Умолкла японская «молотилка». Но еще минутой раньше, когда граната летела в дот, скуластый самурай успел рвануть ствол вправо и нажать на гашетку.
Рой пуль прошил ноги Плахина. Он сразу потерял опору и рухнул как подкошенный. В первые секунды ему показалось, что на ноги кто-то просто плеснул кипятком. Но когда попытался вскочить, страшная боль резанула по телу, и он, корчась, обнимая колени, мучительно застонал:
— У-у… что же это? У-у…
Подбежал Решетько, склонился над Плахиным.
— Ваня! Что с тобой?
— Ноги… Да не стой же. Беги. Там еще дот. Слышь?!
Решетько вовремя плюхнулся за камень. По нему справа ударил другой пулемет. Откуда он взялся, было непонятно. Либо пулеметчик из основного дота остался жив и подземным ходом перебрался в запасной, либо это появилась отдельная огневая точка. Гадать было некогда. Рота уже поднялась в атаку, а он, дьявол, уже снова остервенело строчит.
— Ах, гад!
Решетько распластался по земле и кошкой пополз к доту, оборудованному под огромным материковым камнем. Швырять туда гранату было бесполезно. Точно в амбразуру не попадешь, а камень и пушкой не свернуть. Надо подползти. И только туда. Только к самому гнезду.
Оно уже близко, совсем близко. Лижет щебень своим змеиным языком пулемет.
Перед амбразурой ни единого камня. Решетько свернул вправо, прополз немного как бы назад и, зайдя к доту с тыла, взбежал наконец-то на него. За камнем, как в наливной цистерне, торчал круглый железный люк. Решетько попробовал его приподнять, но не смог. Люк был плотно задраен. Что же делать? Как заткнуть твою пасть? Да вот же чем, а ну-ка! Решетько с трудом приподнял большущий камень.
— За Ивана! — И ударил по изрыгающему огонь стволу.
Пулемет умолк. На сопке на какие-то секунды наступила тишина, но сейчас же снизу донеслось нарастающее «ура!». Обрадованные солдаты хлынули на высоту. Решетько смахнул рукавом гимнастерки пот с лица, спрыгнул к люку и деловито постучал прикладом в чугунную крышку.
— Эй, господа! Вылазь. Кончилась ваша власть.
Тишина. Лязг железа. Всхлипывание. Опять тишина.
— Ну, я долго вас буду ждать, шакалы? — обозлился Решетько и еще сильнее забарабанил прикладом.
Люк медленно приподнялся, и из него показались тонкие, почти детские руки, закованные в цепи, а за ними и перепуганное, желтое, как печеное яблоко, лицо японца.
— Я. Моя… Хирохито. Не я… — залопотал он, кивая вниз, на пулемет.
— Вылазь. Не оправдывайся. Стрелял же, рыжий черт. Убивал. Ну!
Японец замотал головой, подергал цепь. Конец ее зазвенел где-то у пулемета.
— А! Смертник! — догадался Решетько. — Прикован, значит. Не доверяет тебе Хирохито. На цепь посадил, как собаку. Ну и сиди, черт с тобой.
Подбежал, запыхавшись, Егорка. Лицо его было и перепугано и безмерно радостно.
— Товарищ ефрейтор! Степан Назарыч! Живы?!
— А куда ж я денусь. Черта вот поймал. Погляди за ним. А я побежал.
— Куда?
— Иван там… Плахин ранен.
На том месте, где лежал раненый Плахин, было уже пусто. Только валялся кусок окровавленного бинта да меж камнями случайно выпавший портсигар. Плахина же, как видно, успели унести подоспевшие санитары.
Решетько поднял расписанный незамысловатыми цветками портсигар, грустно повертел его в руках. Это все, что осталось у него от друга, с которым прошел всю войну, которого так любил. Как там он? Успеют ли довезти в медсанбат? Доведется ли увидеться когда?
Первый звонок. Но первый ли? Сидя за академической партой, Сергей Ярцев припомнил давно минувшие дни учебы и незабываемый школьный звонок. Был первый звонок в техникуме, на курсах трактористов, в пехотном училище и вот теперь в самом высшем военном учебном заведении — в академии. Долго, величаво льется торжественная мелодия колокольца. Сердце учащенно бьется. Когда-то с братом Костей мечтали об академии, институте… Костя не дожил до этого, погиб под Нарвой. А Сергею вот повезло. Он уже слушатель, большой человек. Радуйся же и за брата и за себя. И ничего нет стыдного, что щеки горят, что места не найдешь своим рукам. Не один ты волнуешься сейчас, как первоклассник. Макар Слончак вот старше тебя, а нервно комкает бороду, затаенно глядит на дверь. Алексей Проценко расчесывает, в который раз, свои густые, как шапка таджика, волосы. Только Яков Азарсков внешне спокоен. Он все еще верит, что его скоро демобилизуют и он опять будет учительствовать в своей Алгасовке.
В класс вошел пожилой бледнолицый полковник с большими вразлет усами, распушенными на концах. На гимнастерке у него поблескивал орден Красного Знамени. Орден был без ленточки, видимо за Хасан или вовсе за гражданскую войну. Все встали, затихли в ожидании команды.
— Прошу садиться, — положив — папку на стол, сказал полковник и подал знак кивком головы. — Начнем наше первое занятие, товарищи. Занятие по тактике. Ну, а до этого давайте познакомимся с вами. Я начальник кафедры. Фамилия моя Сентюрин. Величать Кузьмой Демьянычем. Воевал на границе, под Москвой. А после ранения вот тактику преподаю. Вот коротко и все обо мне. Учиться нам еще долго. После поближе познакомимся.