— Вот, вот, товарищ начальник. Послушайте его. Он вам еще не то скажет. Обнаглел. Не учась ученым стал.
— Погодите, Савелий Савич. Давайте спокойно разберемся. Вам, товарищ Ярцев, не нравится построение боевых порядков или вообще весь БУП?
— Нет, зачем же, — смутился Сергей. — В нем есть много хорошего. Даже те боевые порядки, если их применять, учитывая местность и оборону противника. А в других случаях они не годятся. Строить их только ради буквы устава бессмысленно. В бою только нести лишние потери. И я могу это доказать на фактах.
— Не нужно. Я вас понял, — кивнул Сентюрин, что- то записывая в блокнот. — Еще что?
— Еще много писанины у нас. Если сосчитать, сколько перед боем и в бою надо подготовить документов, то и воевать некогда. В пору лишь бумаги писать.
Сентюрин почесал седой висок.
— Да-a… Критика серьезная. Ну, а конкретно? Что именно лишнее из бумаг?
— Да взять хотя бы боевые донесения во взводах и ротах. Кто их в бою с посыльными отсылал? В редких случаях. А в остальном радио, телефон, ракеты. Нас же учат в будущей войне ваньку-посыльного по полю боя с бумажками гонять. Но ведь это же смешно, товарищи, — обратился к преподавателям Сергей. — Сами вы ведь в это не верите. Сами против этой отжившей практики, а молчите… Я в одном журнале вычитал, что в будущем намечено каждому солдату рацию иметь. И это будет так. К этому идем.
Осмелев и решившись на любой исход, Ярцев выкладывал все, что думал сам, о чем судачили, спорили в курилках и общежитии слушатели курса. Он говорил о тех больших скоростях, которые возрастают в воздухе и на земле, выставлял резкие контрасты — самолеты ПО-2 и ракетные двигатели, конницу Буденного и танковые армии, укорял за то, что на занятиях нет разговора об атомном оружии.
Обращаясь к преподавателям, Сергей видел одобряющие глаза Белоконя, Портянкина, Орлова, Семенкевича, сидящего рядом. Остальные же были в смятении. Галкин, весь красный, с испариной на лбу, жевал гонкие губы и сквозь них цедил:
— Нет, надо гнать. Определенно гнать…
В жизни Эммы Пипке, может, ничего особого к семнадцати годам и не случилось, если бы не заболела мама. Однажды утром она позвала ее в свою спальню, усадила рядом на деревянную кровать и сказала:
— Доченька, тебе придется пойти за меня поработать.
— Хорошо, мама.
— Ты знаешь, где отель офицеров?
— Да, мама. Но пустят ли меня?
— Пустят. Я уже сказала. Только прошу тебя: делай все чисто, аккуратно. Никаких офицерских вещей не разглядывай и не трогай. Сначала, как придешь, вскипяти чайник. Офицеры бреются по утрам.
— Хорошо, мама.
— В номер без стука не входи.
— Нет-нет, мама.
— Если что попросят — сделай.
— Хорошо, мама.
В первый день Эмма очень стеснялась и, кажется, меньше работала, чем кланялась офицерам. Они шли по длинному коридору, и она усердно перед каждым делала реверанс и любезно улыбалась. А это было не так-то легко. Надо вовремя и щетку поставить, и вытереть руки, чтоб за кончики юбки взяться. К вечеру она до того устала, что почувствовала под коленками и в пояснице ломоту и уже лишь кланялась, но не улыбалась. К счастью, подошел пожилой, с седыми висками офицер и сказал, с трудом подбирая слова, по-немецки:
— Не делайте так. Зачем кланяться по сто раз? Занимайтесь своим делом.
На другой день Эмма работала уже смелее. Только почему-то щеки у нее очень горели, когда проходили мимо молодые, стройные и красивые офицеры, на которых все скрипело, сверкало. Она стеснялась глядеть на них открыто, а смотрела только из-под руки или сквозь упавшие на лицо локоны волос. И офицеры, как приметила Эмма, оглядывались и улыбались. Вначале она думала, что выпачкала чем-то лицо, и торопилась к зеркалу. Но нет. Лицо было чистым. А они по-прежнему все улыбались. Чудаки! И чему улыбаются? Может, их девушки какие-то иные?
В комнате одного офицера Эмма увидела на тумбочке фотокарточку девушки в белом и, выключив пылесос, присела на корточки перед ней.
— О, какая красивая! Брови дужками и черные. Носик вздернутый. Губы строгие. Глаза ясные и веселые. Наверно, очень счастливая. Любят ее. А косы? Какие восхитительные косы! Толстые, черные и длинные, до самой груди. И почему у меня нет таких?
Она подошла к раковине, где висело круглое, величиной с решето, зеркало, собрала в две ровные пряди свои рассыпанные локоны, примерила их через плечо и, довольная, улыбнулась. И ее косы так же, как у русской девушки, доставали до груди.
В понедельник, после выходного, Эмма пришла в гостиницу в белом платье, с волосами, заплетенными в две толстые, переброшенные на грудь косы. Подвязав легкий пестрый фартук и подобрав выше колен подол платья, она легко, точно майская бабочка, порхала с тряпицей в руке из комнаты в комнату и весело, беспечно напевала:
Она подбегала к зеркалу, поправляла косы, брови, трогала себя за нос, грозила сама себе пальцем и, протирая спинки стульев и кресел, продолжала распевать:
Убрав комнату, Эмма открыла запасным ключом дверь соседнего номера и с грохотом (офицеры ведь все ушли) потащила туда пылесос.
В углу скрипнула кровать. Эмма оглянулась и обронила шланг. На койке, у окна, лежал укрытый пуховым одеялом молодой человек с очень бледным лицом, взлохмаченными волосами и впалыми глазами. На пересохших губах его была улыбка. Судя по кителю, который висел тут же на стуле, это был лейтенант-танкист. Бледность лица и мелкая испарина на лбу подсказали девушке, что он болен. Строгий наказ мамы гласил, что в подобных случаях убирать комнату нельзя и надо немедленно уходить. Офицеру нужен покой и отдых. Можно только спросить: «Не надо ли товарищу офицеру что- либо принести, подать?» Но Эмма не могла ни спросить, ни уйти. Язык ее словно онемел, а ноги приросли к паркету. Преодолев первое смущение, она, не отрываясь, смотрела на офицера.
— Вы больны? Вам что-нибудь подать? — заглушая стук своего сердца, спросила наконец она.
Он опять улыбнулся, свободно по-немецки сказал:
— Вы очень хорошо поете.
Эмма удивилась.
— Вы? Вы знаете немецкий язык?
— Не совсем хорошо, но знаю.
— О, я очень рада! Очень, — краснея и смущаясь, проговорила она и, вздохнув, добавила: — А я, к сожалению, ваш не знаю. Но я выучу. Я уже и учебник достала.
Лейтенант протянул руку к девушке, потрогал белый лепесток банта, вплетенного в ее косу.
— Откуда вы? Как к нам попали?
— Я временно. Вместо мамы. Марты Пипке.
— Вы очень на нее похожи. Как вас звать?
— Эмма. А вас?
— Петр. Петр Макаров. Запомните?
Эмма понимающе кивнула, шепотом повторила: «Петер, Петр» и, спохватись, спросила:
— Вам, может, чая? Пилюли?..
Петр удержал ее.
— Нет-нет. Спасибо. Мне ничего не надо. Мне. стало лучше. А с вами совсем хорошо. Спойте еще ту песенку: «Гансик, Гансик, милый Гансик, как мне тебя жаль».
Эмма смутилась. Пухлые щеки ее зарделись.
— Я плохо… Очень плохо пою. И потом… Извините. Я вас стесняюсь.
— Тогда я вам спою. Хотите?
— О, я очень люблю ваши песни. Мы с мамой дома «Катюшу» поем.
— А я вам спою про Россию. Про Ленинград. Хорошо?
Она согласно тряхнула кудряшками, притихла в ожидании. Он взял с тумбочки стакан с водой, отпил несколько глотков, подложил под голову руки, задумчиво глядя своими утомленными глазами в звезды на потолке, тихо, чуть грустновато, уводя куда-то вдаль, запел: