За столик к Бугрову подсел Коростелев.
— Что закручинился, Матвей?
— На душе что-то скверно, Алексей Петрович.
— Не вижу для беспокойства причин.
— Да и я не вижу, но… — Бугров пожал плечами. — Сердцу не прикажешь.
Коростелев обнял рукой Бугрова.
— Все будет хорошо. Быть тебе, Матвей, начальником политуправления. Эх, если бы ко мне в Туркестан! Другого бы и не надо.
Бугров грустно улыбнулся.
— «Начальник политуправления». А черное пятно?
— Какое пятно?
— О котором шла речь у Гусакова.
— Забудь. Простое недоразумение.
— Я-то забуду, а вот кадровики… В личном деле давно небось пометка стоит: «вызывался».
— Зря ты. Лишнее говоришь.
— Нет, Алексей Петрович, не лишнее. Разве вы не знаете, как иной раз бывает? Бросит какой-нибудь клеветник тень на плетень, и пошла гулять подозрительность. И недоверие к тебе, и искоса смотрят… Хоть лбом о стенку бейся, а сразу не докажешь, что ты чист. Много, ох как много времени уходит, чтобы развеялся смрадный дым!
Бугров повертел бокал с боржомом. На поверхность всплыл черный уголек.
— Вспомните, как пришлось отбиваться комиссару гвардейской дивизии от клеветы Филиппова. Заведомую ложь написал ради сведения личных счетов, а что было? Комиссия за комиссией, расследования, опросы… Хорошо, что вы вступились.
— Да-а, — растянул Коростелев. — Насчет Филиппова ты прав. Такой мерзавец и родную мать оболжет ради своей карьеры.
Коростелев налил бокал нарзану, выпил его и, стуча дном о стол, нахмурился.
— А вся беда, брат, что за шиворот не берут таких негодяев. С рук им сходит. Вот и распоясались. Пиши, отравляй людям сознание. За это ничего не будет.
— Будет! — жестко сказал Бугров. — Настанет такое время. В назидание потомству дегтем будут Филипповых и Замковых мазать. Вот за это давайте, Алексей Петрович, и выпьем.
— И за таких, как Матвей Бугров, — добавил командарм.
Они встали и прощально подняли бокалы.
На шестые сутки Степан и Катря сошли с душного, переполненного мешочниками и демобилизованными воинами пассажирского поезда. За пачку махорки шофер довез их в кузове грузовика до окраины города, а дальше они пошли пешком по узкому извилистому ялтинскому шоссе.
Катря в шинели, перехваченной брезентовым ремнем, в коротких кирзовых сапогах и зеленой пилотке, из-под которой выбились тугие, связанные в кольцо черные косы, шагала обочиной впереди. Степан с шинелью на руке, чемоданом, вещевым мешком за спиной брел шагах в трех позади.
По обе стороны дороги тянулись задичалые, со старыми приземистыми яблонями и грушами сады в цвету. Черная, с серыми проплешинами земля была кое-где вскопана, местами же оставалась нетронутой, заросшей травой и зелеными кустами нераспустившихся маков.
Людей в садах у глинобитных домиков не было видно. Редкий старик покажется в них с лопатой или ножовкой. Зато в колхозном яблоневом массиве, сбегающем с пригорка, там и сям мелькали платья, слышались голоса, рокотал не то движок, не то трактор. Ручей нес с гор свои светлые воды. В низине предвечерне щелкали соловьи.
Верстах в трех впереди теснились лысые и в редких кустарниках горы, за ними виднелись немного повыше, и где-то из синего, переходящего в малиновый цвет горизонта вырастала похожая на стол гора-великанша.
— Степа! — окликнула, оглянувшись, Катря. — А смотри, какие тут горы! Вот красота-то. А сады! Правда, красиво?
Степан молча кивал головой, соглашался, но смотрел на все безучастно. Только раз подумал: «А далеко ли здесь море?» — и сейчас же ушел опять в свои думы.
Что у нее за тетка? И как она примет? Катря что-то за всю дорогу ни разу и не вспомнила о ней, будто в свой дом едет. И вообще, о чем она сейчас думает? Что у нее на душе? Своего старого ухажера-саперика вспоминает, что ли? Кто знает, что у нее с ним было? Хорошо, если только знакомством обошлось, а вдруг…
Жгучее чувство ревности охватило его. Тогда, на Дону, он не обращал никакого внимания на этого сапера. А теперь… Трудно сказать, что бы сделал, попадись он на дороге. Измолотил бы… Загрыз зубами.
Подумав так, Степан вспомнил, как он год назад дразнил за ревность Плахина, и устыдился своих дум. «Эка взбредет чертовщина! Да пес с ним, с этим сапером. Вот же она идет со мной. Моя насовсем. Ишь ладная какая!»
— Катря! Катюша! — уже бодро окликнул он жену. — А скоро тетка твоя? Что-то идем, идем…
Катря обернулась, замедлила шаг, успокаивающе, ласково сказала:
— Скоро. Потерпи. Вот минуем гору, а там и село.
— Ну, ну. Веди, семейный мой командир. А я у тебя как ординарец.
— А может, помочь? Давай чемоданчик, Степа.
— Нет, нет, — запротестовал Степан. — Шагай. Я не устал. Нисколько. Ты не смотри, что я такой… Я сильный.
— Какой есть.
— Не рада?
— Глупенький. Да где ж мне было тебе радость показать?
Она обняла его за шею и, слегка нагнувшись, чмокнула в щеку. Степан оглянулся, зардел.
— Катя! Увидят…
— А пусть. Я тебя при всем народе могу.
— Да неудобно.
— Боишься?
— Не из пугливых.
Потом шли молча, взявшись за ручку чемодана. Катря отчего-то становилась все грустнее и грустнее. Степан же от теплых слов и поцелуя повеселел. Теперь и предгорья ему казались дивно красивыми, и предстоящая встреча с Катриной теткой не такой уж неловкой.
«А чего стесняться? — подбадривал себя Степан. — Выпьем по чарке, поговорим… Сначала, конечно, у нее пожить придется, а потом свой дом поставим. Камня тут много. Была бы глина. А если тетка старая, то и строить жилье не надо. Одной семьей в ее доме проживем».
— Катя, а сколько тетушке лет? — спросил он.
— А? Что ты? — встрепенулась о чем-то мечтавшая Катря.
— Тетушка старая, говорю?
— Да уж старенькая.
— А домик как у нее?
— Да так… Ничего. Подходящий.
«Ну, если и плох, подремонтируем, — рассуждал сам с собой по-хозяйски Степан. — Немного колхоз поможет, ссуду в госбанке возьмем. Закон вон об этом вышел. Фронтовиков в обиду не дадут».
Под вечер, когда ущелье заволокло густым туманом, они наконец пришли в село, где, по словам Катри, и жила ее родная тетя. У белых хат, вытянувшихся вдоль шоссе, мелькали огоньки костров. От них тянуло приятным дымком и жареным луком.
— Степа, ты постой здесь, а я побегу спрошу. Давно не была, хату забыла.
— Беги, да только скорей. Есть охота.
— Сейчас!
Она поставила у каменной стенки чемодан, кивнула на лавку под вишней и, по-девичьи откидывая в разные стороны ноги, побежала к крайним хатам.
Степан снял с плеч вещевой мешок, размял отекшие плечи, стряхнул пыль с гимнастерки, брюк, начистил бархоткой сапоги, достал кисет и, крутя цигарку, присел на лавку.
— Здравствуй, служивый, — вышел из палисадника низенький, костистый дед, тронув за козырек смятой кепки. — Нет ли закурить? Без курева просто беда.
— Найдется, — живо отозвался Степан, радуясь первому знакомству. — Вам покрепче или послабей?
Старик, устало двигая ногами, горбясь и подхриповато дыша, подошел к лавке, опять приподнял козырек кепки и сел рядком.
— А давай покрепче, чтоб продрало.
Пожалуйте. Вам свернуть?
— Да коль не трудно… А то в руках дрожь. Просыплю небось.
Степан свернул толстую, с палец, цигарку, прикурил ее от своей папиросы и подал старику. Тот сладко, глубоко затянулся, закашлял, содрогаясь до слез.
— Ух ты! Ну и зол табачок. Ух ты! Давно не курил такого. Почитай, с начала войны. В лесу больше палили мох.
— Это в каком же?
— Да в нашем. Брянском.
— В Брянском? — уставился на старика Степан. — Из какого же вы района, папаша?
— Из-под Навли, что меж Брянском и Орлом.
— Как же вы сюда?
— Нужда заставила. Переселились. Немец жилье спалил, так вот мы сюда. Да тут нас много переселенцев. И курские, и орловские… А большей частью с Украины.
— И как же вы тут? Обжились?
— Обжились. Русский мужик живушой. Как верба. Обруби ее всю, засуши, а сунь в землю — снова оживает.