— Бедняжку Лили вы сами определите, куда положено. Вы, мисс, прекрасно знаете свои обязанности. Что до бедных сироток, я возьму к себе этих трех, буду их воспитывать, и с меня хватит. — Она показала на трех младших детей, двух мальчиков и крошку Мэй. — С Викторией не получится. Для нее нет комнаты, и она слишком большая. Она нехорошая девочка и уже оказывает дурное влияние.
Ничто не могло заставить ее переменить решение, и в конце концов даме из Попечительского совета пришлось забрать Викторию, чтобы направить в приют.
Заметим, что приюты для девочек даже до войны 1914 года и даже в провинции не всегда представляли собой преисподнюю, каковой рисовали их писатели-реалисты. Уэстфенский приют сделал для Виктории все, что можно, а если не сделал большего, так лишь потому, что девочка поступила туда уже подростком. Впервые в жизни ее кормили как следует, подобрали очки, не очень при этом ошиблись, и снабдили ортопедическим ботинком на левую ногу. В приюте ее одели — убого, но тепло и нормально, ее научили правильно говорить и выправили чудовищный акцент. А поскольку нерегулярные посещения приходской школы ей почти ничего не дали, то ее обучили грамотному чтению, письму и арифметике и научили читать Библию.
Больше того, ей основательно привили в приюте все навыки домашней прислуги. Она умела стирать, убираться, стелить постель, чистить каминные решетки и стряпать немудреные блюда, причем делала все это с непревзойденной аккуратностью. Если девушку и можно превратить в безупречную служанку, то Викторию в таковую превратили — и даже в служанку почтительную. Воспитательницы могли бы быть с ней не только строги, но и ласковы, когда б она отвечала на ласку; поскольку, однако, ласки она не понимала, то они были довольны уже тем, что она научилась скрывать под бесстрастным молчанием свой дурной нрав и злобность, которые за приютские годы ничуть не смягчились. И очень бы удивились воспитательницы, узнай они, что она на самом деле думает и о них, и о тех взрослых за стенами приюта, каких ей изредка доводилось встречать.
В 1915 году Викторию определили из приюта на хорошее место, в семью университетского преподавателя. Она честно прослужила полгода и ушла — с прекрасными рекомендациями, — чтобы поступить на военный завод. Она перебралась в Лондон и жила, экономя каждый пенс. Когда к концу войны завод закрыли, она накопила чуть больше двухсот фунтов. Она была скупа, поддерживала мало знакомств и неизменно одевалась в черное. Привлекательностью она не отличалась, но после войны хозяйки не могли позволить себе привередливость: прислуги было мало. Девушка с такими великолепными рекомендациями, умеющая прекрасно справляться со всеми делами по дому, была на вес золота, и, уж по крайней мере, с ней не приходилось опасаться «воздыхателей». Тем не менее Виктория ни на одном месте долго не задерживалась. С одного места она ушла потому, что хозяйка решила, что она поворовывает, когда же хозяйка пригрозила оставить Викторию без рекомендаций, та их вытянула с помощью злобных угроз, проявив при этом немалую осведомленность. В другой раз она ушла, смертельно разругавшись с кухаркой, а в третий — ошпарив горничной кипятком руку. В 1926 году Виктория потеряла все свои сбережения, вложенные в акции одной хлопковой компании; она забилась в правление незадачливой фирмы и острым кончиком зонтика рассекла несчастному секретарю, принимавшему посетителей, всю щеку, от глаза до губы. Полицейский судья ограничился суровым внушением, оставив ее, однако, на свободе: то был ее первый проступок, к тому же она, несомненно, понесла серьезный материальный урон. После этого случая она несколько недель проходила без работы.
Пример тетушки Этель не давал Виктории жить: тетушка продала лавочку в Черри Хинтоне и тоже устроилась на оружейный завод (по возрасту она еще проходила в работницы), но деньги никуда не вложила, а вместо этого купила несколько домов в Блумсбери [1], причем у нее хватило ума выбрать западную сторону Грейз-Инн-роуд. Недвижимость подскочила в цене, и Этель стала состоятельной женщиной. Она решительно отказывалась дать Виктории в долг хотя бы пенс, но обещала помянуть в завещании — как, впрочем, и младшую сестру Виктории, Мэй Ину, а также приблудную девочку по имени Айрин Ольга, единственное дитя двух юных Аткинсов мужского пола. «Двух», поскольку, к сожалению, никто толком не знал, который из них отец ребенка, а спросить было не у кого — оба молодых человека покоились на кладбище где-то во Фландрии. Перед смертью оба написали матери Айрин по короткому сухому письму, где в одних и тех же выражениях отказывались платить алименты. Все домашнее хозяйство Этель теперь практически держалось на Айрин, которую двоюродная бабушка кормила обещаниями, что в один прекрасный день та разом разбогатеет. Суммы назывались разные — порой три тысячи фунтов, порой пять, а однажды так даже десять, каковые, о чем было заявлено Айрин, та со временем унаследует в виде третьей части состояния двоюродной бабушки. С Викторией, понятно, тетушка не пускалась в столь подробные обсуждения, но Айрин, само собой, спрашивала сварливую двоюродную бабушку обо всем, что приходит в голову, приходили же чаще всего именно деньги.
Так что к 1927 году от некогда многочисленного семейства Аткинсов осталось или, точнее, имелось в наличии всего четверо — тетушка Этель, Виктория, ее сестра Мэй и юная племянница, про которую уже и забыли, что она, строго говоря, не имеет оснований носить фамилию Аткинс, поскольку для всех она была просто юной Айрин. Трое последних пребывали в стесненных обстоятельствах, тогда как у первой были приличные деньги. Этот факт стал первым и главным в деле, которое завела полиция зимой того года.
Другим важным фактом было событие, которое так и не нашло отражения в полицейских протоколах. Во вторник в самом конце ноября Мэй, которая начала писать свое имя как «Мей» еще до того, как кинодива Мей Уэст заставила публику забыть о Принцессе Мэй, сидела с Викторией за чаем в пансионе миссис Мулхолланд, что в Льюишеме. У Виктории вошло в обычай раз в неделю угощать сестру чаем — не столько из родственных чувств, сколько из желания утвердить свое старшинство, а также потому, что это давало ей право в свой свободный вечер раз в неделю наведаться к Мэй.
Мэй поставила чашку на стол.
— Чай что-то не того, — робко пожаловалась она.
— Что верно, то верно, — спокойно согласилась Виктория. — Старуха прижимиста. Не знаю уж, где она такой покупает, — она сама за ним ходит. В прошлый раз я нашла в нем мышиный помет — и, заметь, в запечатанномцыбике. Я… Тебе плохо, Мэй?
— Да, что-то совсем нехорошо, — слабым голосом ответила Мэй.
— Тебя часом не вырвет? — спросила Виктория с тревогой, каковой всегда сопровождается подобный вопрос.
— Боюсь, меня…
— Так, ради Бога, беги поскорей, ты знаешь, где у нас туалет, — приказала старшая сестра, немедленно ее выпроводив.
Мэй и вправду основательно вырвало; спазмы были очень сильные, и Виктория даже снизошла до того, чтобы поддержать сестру, пока та корчилась над унитазом. Ничего страшного, однако, не воспоследовало; больше того, Мэй, пожалуй, даже полегчало после того, как ее вывернуло; можно было подумать, что она всего-навсего случайно глотнула настойки рвотного корня. Но в ту минуту ей показалось, что она умирает, о чем она и заявила дрожащим голосом. Сестра выказала сочувствие, что было весьма на нее непохоже.
— Нет, Мэй, мне это не нравится; совсем не нравится. Ты вся из себя белая. Вдруг ты и в самой деле заболела? Иди-ка ты прямо домой и ложись в постель, а с утра пораньше я первым делом тебя проведаю. Проводить тебя эта старая ведьма все равно меня не отпустит, не стоит и просить; но завтра я встану пораньше, накрою к завтраку и мигом добегу до тебя.
Она суетливо помогла сестре натянуть пальто и выставила из пансиона — удивленную и немного обиженную. Но Мэй и вправду слегка струхнула: подобной сестринской заботы она от Виктории в жизни не видела, так, может, она и в самом деле больна? Вообще-то ей казалось, что во всем виноват этот противный чай, а от упоминания про мышиный помет кого хочешь вывернет. Впрочем, и впрямь лучше пойти домой, а если Виктория к ней утром заглянет, так вреда не будет.