Всем хотелось скорее добраться до тепла.
Колонна минут за двадцать добежала до переезда и остановилась часа на полтора – тепловоз сортировал на стрелках вагоны, периодически выезжая на переезд.
Наиболее молодые и бесшабашные зэки не зло и грязно переругивались со стрелочницей, немолодой, но приятной на лицо, женщиной, а она отвечала им ещё более заковыристыми прибаутками из цветистого лагерного фольклора. Это вызывало у зэков хохот и восторг.
Однако, Семён Маркович замёрз совсем и уже не делал попыток согреться.
Его валенки от частой смены температуры за день повлажнели и, если на ходу ещё неплохо держали тепло, то при стоянии всё больше и больше остывали. Тело от этого тоже не могло удержать тепло, и он боялся сделать лишнее движение, чтобы не растерять последнее.
Он во всём винил и, насколько умел, ненавидел того гада, который украл у него верёвочку, и только эта ненависть ещё давала ему силы как-то держаться.
Где-то там, в глубине души он, конечно, понимал, что верёвочка в этих обстоятельствах никак помочь не смогла бы. Но принять и поднять эту мысль к вершине своего сознания, и признаться себе, что злость его не имеет под собой основы, он никак не мог, потому что без этой злости и ненависти к воображаемому вору, его покинули бы последние силы.
Ввалившись в барак уже совсем не осознавая себя, Семён Маркович упал на табуретку у жаркой печки и тупо уставился в пол.
Ему было печально и горько оттого, что он такой никчемный и неприспособленный к жизни человек, оттого, что на своём веку он никогда, ни с кем не дрался, и ещё оттого, что посадили из всей базы только его одного, далёкого от серьёзных дел человека.
А больше всего ему было досадно и обидно, что кроме жены он никогда не знал и не любил ни одной женщины на белом свете.
Жизнь была прожита неинтересно и невкусно – так по всему получалось.
И, если бы ему именно сейчас сказали, что он вот так, прямо в эту минуту, здесь умрёт, без всякой боли и мучений, он бы, не задумываясь, согласился.
Ему было так жалко себя и свою осиротевшую семью, что он даже потерял время и место.
От внезапной боли в колене он очнулся. Напротив сидел улыбающийся Ач.
– Не бзди Сёма, будешь дома! – сказал весело Ач и ударил ещё раз.
– Твоя? В умывальнике на полу нашёл.
На ладони у Ача лежала его, Семёна Марковича, верёвочка. Он узнал бы её из тысячи других. Даже с закрытыми глазами.
Он взял верёвочку в руку, она была мягонькая и теплая; крепко сжал, и сразу почувствовал, что всё вокруг изменилось и приобрело другие очертания и цвета. Он уже определённо знал, что всё наладится и будет теперь хорошо, как прежде, и ему уже было стыдно за предыдущие мысли и свою позорную слабость.
Он как-то по-новому ощутил себя и почувствовал своё тело. Болели пальцы на ногах, и Семён Маркович вспомнил, что первым делом нужно было снять валенки в сушилку.
Но сначала необходимо было поблагодарить Ача. Сказать тому, что он самый хороший на свете парень, и что Семён Маркович всегда знал об этом, и что он навеки теперь его, Ача, должник.
Он хотел всё это произнести, но вместо слов изо рта вырвался какой-то нелепый звук, потом всхлип и Семён Маркович, вдруг громко, как в детстве, навзрыд заплакал.
Не искушай Господа, бога твоего
Если бы итальянский криминолог Чезаре Ломброзо увидел честное и ясное лицо Юры Селивёрстова, он бы перевернулся в гробу.
Но, и перевёрнувшись, он бы увидел, как его стройная теория, что преступные наклонности отражены на человеческом лице, разваливается на глазах.
С Юриного лица можно было писать портреты святых, счастливых отцов и строителей светлого будущего. Юноша, выросший у папы-полковника и мамы-врача, в свои двадцать лет был кандидатом в мастера спорта по гимнастике и играл на фортепьяно.
И, тем не менее, Юрий Игнатьевич Селивёрстов был убийцей.
Нет, он не подкарауливал ночью работниц швейной фабрики, идущих домой после второй смены. И не нападал на инкассаторов, чтобы завладеть их выручкой. Он даже не бегал по улице пьяный с ножом.
Он просто застрелил «деда» в армии.
– Я уже готов был застрелиться сам, потому что от побоев и унижений не осталось никаких сил. Но когда один из дедов сказал, что сейчас они сделают из меня Юлию, я всадил в него очередь, о чём никогда не сожалел.
В лагере Юра жил весело. Был при родительских деньгах, относился ко всем доброжелательно, а для большего спокойствия тёрся возле меня и моей семьи, что нас нисколько не напрягало, потому что парень он был с понятием, хотя и никогда не стремился в «калашный ряд».
После тотального беспредела, которым всегда славилась советская армия, строгий режим казался Юре верхом законности и правопорядка.