Однако папа говорил, что газ скоро дадут, и, чтоб было торжественно, обелиск надо немного подновить, чем и занимался Кузя. Во дворе дома «Подвиг народа» поставили бытовки для рабочих, в одной из них папа с Кузей провели сегодняшний вечер.
– Может, и ночь там проведёте, – предложил я. – Здесь-то всё равно спать негде.
Папа осмотрел мутным взглядом своё ветхое жилище, нас – молодых и здоровых, махнул рукой, сказав: «Ладно!», и вышел, столкнувшись в дверях с Костей и Андреем, у которых в пакетах позвякивало известно что.
Восстанавливать дальнейшие подробности и их очерёдность я не берусь: во-первых, столько лет прошло, ну а во-вторых, моя нетрезвая память сохранила только отдельные вспышки Женькиного фотоаппарата.
Хотя фотографии эти остались. Вот Шурик позирует с гитарой через плечо и шлангом от Лёхиного пылесоса на шее. Вот я растягиваю баян, а Лёха приставляет мне пыльные оленьи рога. Серия фотографий газовой горелки с синими язычками пламени – мы варим пельмени. Дуба с нереально красным носом. Опять поём, бедная соседка. А это что? Я с телефонной трубкой и растерянным лицом. Наверно, разговариваю с Крисом Мартином. Бельгиец позвонил и позвал к телефону Шурика, но так как тот не мог связать двух слов, передал трубку мне. Мартин сказал, что его жена шлюха, bitch, не могу ли я помочь ему с визой и сдать комнату? Он хотел бы приехать через месяц и сохранить семью, потому что очень любит Катсю. И вот я, только что выгнавший на улицу родного отца, уже приглашал в гости Криса. Он, правда, обещал заплатить.
10
Сейчас у нас с папой что-то вроде перемирия. Он живёт в маленькой комнате, а я – в большой. Есть ещё бывшая кухня, я там жил предыдущие три года. Мы с папой, похоже, успели пожить во всех пригодных для этого частях квартиры. Мы использовали её с максимальной эффективностью.
Папа всё время не переставал пить, а я пытался принять это как часть его природы. Проблема лишь в том, что я бы хотел жить отдельно либо не заботиться о пьяном соседе, контролируя, чтоб он не уснул с зажжённой сигаретой, выгоняя каких-то опустившихся личностей из его комнаты, которые, вполне вероятно, очень хорошие люди, может, тоже художники, хотя в последнее время папа тащит всех без разбору.
Пить ему не помешало даже то, что у него нашли диабет в ранней стадии. С диабетом, говорят, лучше не пить. Но папа пил. Потом от рака умер его брат – дядя Вова. Столкнувшись со смертью, папа не пил полгода и даже ходил на работу, хоть и на пенсии. Но что-то работа не шла ему впрок. Иными вечерами мне казалось, что он пьян – так он уставал. В конце концов он снова запил. Пил до тех пор, пока у него не посинела нога.
– Я знал, – говорил он мне, – я знал, что этим кончится, но я хотел проверить!
С тех пор папа не пьёт уже год, но я-то знаю, что это может начаться в любой момент. Я даже внутренне к этому себя готовлю, чтоб потом сильно не расстраиваться.
Иногда он заходит ко мне за какой-нибудь мелочью, но я вижу, что ему просто хочется поговорить. Тогда я спрашиваю про его молодость. Мне интересно всё это семейное прошлое. И папа рассказывает про минскую богему 70-х, и я узнаю, что в Минске была своя богема.
– Пап, а что тут вокруг было, когда ты впервые попал в эту квартиру? – спрашиваю. Он ведь, в отличие от меня, жил здесь не всегда.
И папа рассказывает, что «пришёл к Вовке с какой-то девкой, со Светкой, по-моему. Сидел на кухне и смотрел в окно. А там тогда только общежития строились, это вообще был край города. И пейзаж такой безрадостный, и потолки низкие. Ну, думаю, не дай бог тут жить!».
Дело в том, что папа с детства жил в одной из вокзальных башен, в левой, если смотреть с вокзала, на третьем этаже. Мой дед, а его отец (дневник которого – единственное, что нам отошло по наследству) был какой-то важной шишкой в управлении железных дорог, вот и жил поближе к этим самым дорогам. Прямо из дома, можно сказать, наблюдал своё ведомство. И папа мой ни в чём не нуждался, жил как маленький советский принц. Ел из трофейной посуды со свастиками, которую за ним мыла домработница тётя Вера. Она спала на сундуке и готовила еду на дровяной плите – ни газа, ни отопления, я так понимаю, там не было предусмотрено. Домработница – это конечно, какое-то вопиющее классовое неравенство, но дед с 13 лет работал на подмосковной фабрике, потом был на побегушках в «Товариществе внутренней и вывозной торговли капиталиста Второва». То есть в рамках одной жизни справедливость восстанавливалась.
«Итак с мая 1915 года я работал на Реутовской фабрике, вращался среди рабочих подростков таких же, как сам. Работа на фабрике проходила в две смены. В первую смену 1-ый гудок был в половину пятого. 2-ой без пятнадцати пять. Сторож дядя Яков ходил в гудок по коридору с колотушкой и кричал: «Первый! Гудок!» Потом постучит колотушкой и опять кричит: «Первый гудок». Так он кричал 2-ой и 3-ий в 5 часов гудок. Как тяжело было подниматься на работу в самое сонное время ребенку в 13 лет. А подниматься надо. Идёшь на работу и на ходу спишь. И когда в фабрике запустят станки, закрутятся колеса, заходят станки, сделается такой шум, что ничего не слышно, если тебе кто хочет сказать. Тут уж ты являешься придатком станка. Он ходит взад-вперед и ты за ним должен ходить. Отец, бывало, говорил мне: «Пашка, фабрика – это паутина, а хозяин её есть паук. Попадает к нему рабочий, он сосёт из него кровь, как сосёт паук из мухи, когда она попадает к нему в паутину». Так оно и есть. 9 часов бегаешь-бегаешь за машиной, присучаешь нитки, дышишь ватой, в голове вечно шум. Летом откроешь на немного окно и глотнёшь свежего приятного воздуха, и опять к станку».