Выбрать главу

А на другое утро для Александра наступило страшное похмелье. Первое, что вспомнилось, — пьяная ухмылка Федьки Козлова. Дале и вспомнить не дали — подняли и повели в канцелярию. Там сидел уже Козлов — свежий, бодрый, подтянутый. Сказал строго:

   — Помнишь, что болтал вечор о государыне императрице и её министрах? Подпиши, ежели жить хочешь! — И протянул лист, из коего явствовало, что оговорил Александр не токмо себя, но и своих братьев единокровных.

   — Не подпишу... — тихо сказал Саша и, казалось, слышал, как что-то щёлкнуло у него в мозгу: оговорил, оговорил, оговорил!

Не было ничего хуже этого слова: оговорил! Родных братьев оговорил! Ни кулаки Федьки Козлова, который в кровь избил ему лицо, ни ласковые уговоры офицера-немца, ни страшная пытка, которой подвергли тем вечером, — ничего не было хуже, чем это слово — оговорил! Пытали Сашу наспех, тут же в тюрьме. Повалили, вырезали из спины куски кожи.

   — Ровнее, ровнее! Шашечками, шашечками! — волновался при пытке барон Берг. Шашечки посолили солью, затем Федька Козлов стал водить по спине горящим веником. Саша вскрикнул страшно и обеспамятствовал.

   — Раззява, да он и слова сказать не успел! — налетел на сержанта Василий Ушаков.

   — А может, сержант по дружескому соучастию перестарался — всё-таки вчера они вместе водку пили? — съехидничал барон. И слово то Ушаковым было запомнено. Не задалась Федьке Козлову кнутобойная карьера. Из гвардии попал он в армию простым солдатом.

А наутро новгородская тюрьма проснулась от страшного крика. Саша Долгорукий очнулся, и снова что-то словно щёлкнуло в его мозгу: оговорил, оговорил, родных братьев оговорил! И, не вынеся этой муки, достал он из-под матраца давно припасённый ножичек, вонзил его себе в живот и дёрнул кверху. Так кончали, дабы не допустить бесчестия, свою жизнь японские самураи, но Саша Долгорукий не знал этого. Невзначай предав свой род, он просто не хотел жить.

Но куда горше было князю Ивану. Ведь он-то наверное знал, что по его вине новая страшная гроза разразилась над фамилией Долгоруких. Однако Иван уже не проклинал боле себя, лёжа в ночи на топчане новгородской тюрьмы, — ни за пьяный разговор в Берёзове с Иудой Тишиным, ни за своё признание о поддельном завещании Петра II, вырванное у него Ушаковым в Тобольске. Нет, Иван не проклинал себя боле, потому как знал, что скоро ждёт его лютая казнь, которая заставит забыть о всех его многих человеческих прегрешениях и слабостях. И казни той он ждал не с ужасом, а как последней очистительной купели для своей души. «Изведи из темницы душу мою...» — настойчиво и многократно повторял он в темноте слова псалома Давидова, и после пыток в Тобольске и Шлиссельбурге, во время которых от страшной боли он становился полубезумным и иногда забывал, что он человек, Иван чувствовал снова в себе человека и радовался, что умрёт как гордый человек, а не яко слепой безумец.

И гордым боярином, и крупным политиком собирался принять кончину Василий Лукич. За что на Долгоруких обрушились с новыми гонениями, что беспокоит императрицу и немецкую партию при дворе? — задавался он вопросом. Пьяные разговоры князя Ивана в далёком Берёзове? Нет, тут малый политик! Подложное царское завещание Петра II? Нет, то мёртвый политик, поскольку Пётр II давно в бозе преставился и на престоле десять лет уже сидит Анна. Личная неприязнь к нему Анны? Нет, то женский политик, и личный гнев к нему Анна давно излила, сослав его в Соловки.

На допросах в Шлиссельбурге Василий Лукич точно определил, что боле всего тревожит и Остермана и Ушакова. Кондиции — сиречь конституция и отмена самодержавства, вот что до сих пор пугало и Анну, и её советников. Разорвать кондиции — сей первый плод российского свободомыслия — было легко, заставить же россиян забыть о вольных прожектах было несравненно труднее. А Долгорукие одним своим существованием напоминали и Анне, и её советникам о 1730 годе, когда впервые пошатнулось российское самодержавство. Вот почему Анна и её министры решили убрать Долгоруких и тем вычеркнуть крамолу со скрижалей истории российской. И здесь ему не поможет ни Франция, ни иные заморские державы. Самодержавная власть, как понял Василий Лукич, сводила счёты не с Долгорукими, а с кондициями, и хотя творец кондиций, князь Дмитрий Михайлович Голицын, два года как скончался в казематах Шлиссельбурга, на Скудельничьем поле под новгородским валами Долгоруким собирались срубить головы, в первую очередь яко сотоварищам сего вельможного злоумышленника против самодержавных основ империи. «Ах, Дмитрий Михайлович, Дмитрий Михайлович! Высоко воспарил ты в своих политических мечтаниях! Вот и мы, рабы сирые, дерзнули взлететь с тобой в ясное небо. А в небе том высоко и страшно, и летают там единые орлы! А какие же мы орлы? Так, пичуги московские. Посему и упали наземь!..» — сокрушался Василий Лукич, вслушиваясь в стенания Сергея Григорьевича за тонкой дощатой перегородкой.