— Ерунду изволите говорить, сударь мой! — прервал расходившегося егермейстера фельдмаршал Василий Владимирович. Старый солдат, он известен был прямотой и резкостью своего характера, за что много страдал. Ведь фельдмаршал был из тех немногих военных, что отказались дать свою подпись на смертном приговоре царевичу Алексею. При Екатерине I его снова призвали на службу, но назначение в Персию более походило на почётную ссылку. Когда наконец Пётр II и Долгорукие свалили Меншикова, фельдмаршала отозвали в Москву. Но и здесь он тотчас разошёлся со всем семейством и сделался ярым партизаном постриженной в монахини царицы Евдокии, первой жены Петра Великого, только что освобождённой внуком из заточения.
«К чему удивляться, что оный упрямец не принимает моих прожектов», — в иронической усмешке скривил губы Василий Лукич. И, щёлкнув длинными белыми пальцами, принялся разбивать прямодушные домыслы фельдмаршала:
— Само собой, Катрин ещё только царская невеста, но зато она княжна Долгорукая, а не чухонская портомойка. В ней есть порода, и у неё есть права. Чего же больше? И потом, церковь не запрещает венчаться с больным. Напротив, всегда можно сказать, что такова последняя воля его величества! — Василий Лукич с прискорбием склонил набок голову.
Среди Долгоруких его слова вызвали своего рода радостное смятение. Власть, которая минуту назад уплывала из рук, казалась им уже возвращённой.
— Но потребно ещё царское завещание, — силился перекричать расходившуюся родню старый фельдмаршал.
— К чертям! — закричал Алексей Григорьвич. — Ты разве не фельдмаршал над армией? А в гвардии Иван приведёт преображенцев, и Миша батальон семёновцев.
— Но для сего афронта потребны деньги!
Снова заметались по стенам высокие тени, тревожно зазвенел хрупкий саксонский фарфор, и только где-то на женской половине беспечально играли на клавесинах.
Василий Лукич, отойдя в уголок, не без насмешки наблюдал за своим семейством: широким беспечным старобоярским родом Долгоруких. Вековая привычка к власти и вечное безденежье, вечная гордость и вечное неумение сочетать оную с обстоятельствами, внутренние раздоры, накопившиеся чуть ли не со времён Василия Тёмного, и способность выставить в крайнюю минуту единую стенку — всё это было завязано в тугой, прочный узелок, развязать который не смогли бесчисленные российские самодержцы.
Денег ни у кого, само собой, не нашлось, и все зашумели, принялись упрекать друг друга в мотовстве и транжирстве. Василий Лукич успокаивающе поднял руку, самому себе напоминая Зевса, удерживающего бег разъярённой волны. И стало понятно, что нужная субсидия найдётся. И почти все догадались, откуда могут быть деньги у дипломата. Только от дружественной державы. Такой дружественной державой для фамилии Долгоруких была Дания, более всех других опасавшаяся голштинской ветви Романовых, претендующих на датский Шлезвиг и Люнебург.
Один только упрямый фельдмаршал всё ещё что-то бубнил о духовной. Напрасно Василий Лукич с усталой улыбкой объяснял правдолюбцу, что государи редко сами пишут свои завещания. Тот не понимал: «Ну а подпись? Или подпись государеву может поставить некто другой?»
В тишине голос Ивана прозвучал оглушительно, как пистолетный выстрел:
— Да, бывает, что и подпись... за царя ставят.
Иван с насмешливым прищуром осмотрел своих притихших сородичей:
— Я! Я умею под руку государеву подписываться, и бывало, — что-то безумное блеснуло в его глазах, точно он провидел свою собственную казнь, — бывало, уже подписывал, так что могу ту духовную подписать.
Последние слова он произнёс на полушёпоте, и каждый вдруг ясно понял, что он присутствует не на обычном фамильном совете, а участвует в государственном заговоре. В мёртвом молчании Василий Лукич подступил к князю Ивану, дружески взял его за руки: «Кто боится искушения, для того всё покушение! С Богом, племянник!» Все промолчали. Тогда Василий Лукич прибавил уже безжалостно: