Идея очень понравилась. Воображение заработало. Все живо представили себе приют дружбы, наук и муз. Может быть, название всплыло по аналогии с Приютином пушкинской поры, созданным ректором Академии художеств Н. А. Олениным (на дочери которого едва не женился Пушкин, во всяком случае, влюбился в нее). То Приютино называли «северными Афинами», оно привлекало художников, музыкантов и философов.
Название на некоторое время привилось. Они полюбили свое будущее пристанище, даже стали называть себя «приютинцами». Вышедшие в нью-йоркском журнале воспоминания сына Вернадского Георгия назывались «Братство “Приютино”».
Но если быть точным, высокой идеи братства в «Приютине» еще не содержалось. Она тогда еще не выкристаллизовалась. Не хватало чего-то положительного, определенного, а не только желания стать лучше. Укрытие, убежище, светский монастырь — еще не братство. Воображаемое «Приютино» должно было дать им защиту от мира, но не свидетельствовало о содержании их жизни, о деянии. Во имя чего оно должно создаваться?
На более высокую ступень единства их союз подняли Лев Толстой и Вильям Фрей.
Как уже сказано, в переломном для страны 1881 году у известного писателя произошел серьезный нравственный переворот. Толстой сам рассказал о нем вскоре в знаменитой «Исповеди». Он задумал, по примеру Августина Блаженного или кумира своей молодости Жан Жака Руссо, ничего не скрывая, поведать о своих нравственных и религиозных поисках, о жизни своей души.
Но читающая публика познакомилась с «Исповедью» не в печатном варианте, а в «самиздате» того времени. Рукопись писатель предназначал для журнала «Русская мысль», читаемого всей интеллигенцией. Однако цензура ее не пропустила. Тогда книжка пошла по рукам. И попала к студентам Петербургского университета, именно к Федору Ольденбургу, имевшему официальный доступ к размножению студенческих лекций. «Исповедь» немедленно скопировали, напечатали и прочли.
Конечно, она переворачивала душу, отвечала на многое, особенно тем, кто сам мучился нравственными вопросами. Главное, она давала нравственные ориентиры, побуждала вглядываться в себя, изучать себя. А это первая обязанность интеллигента. «Она заставила меня очень много думать», — типичное высказывание об «Исповеди», записанное Вернадским уже в старости. Так мог бы сказать каждый из его друзей.
Чрезвычайно близко и ему, и другим «приютинцам» толстовское требование личного участия в «труде жизни» и совершенствование своей личности. Истина не достигается ученым путем и умственной работой, их нужно соединить с каким-то волевым усилием. И потому любые общие правила страшно серьезны. Они не игра, поскольку нужно найти собственный путь их претворения в действительность. Правда, не у всех вызывали сочувствие типичные толстовские требования: ручной труд, опрощение, разрыв со своим кругом. Всех смущало также резкое неприятие Толстым науки и благ цивилизации. Позже, когда Вернадский ближе и лично познакомится с Толстым и многое узнает, он будет спрашивать себя: если выполнять все толстовские требования, что же станет содержанием «простой жизни», о которой он говорит? Ничего, кроме простого существования и ращения детей, в голову не приходит.
Но тогда он, как и все студенты, как и все русское общество, не мог игнорировать жгучие вопросы Толстого, должен был на них отвечать. Можно соглашаться с ними или не соглашаться, нельзя только их не замечать. Нужна работа души.
Ближе всех восприняли новую проповедь Федор Ольденбург и Шаховской. И однажды на каникулах они предприняли паломничество, отправившись пешком из серпуховского имения бабушки Дмитрия в Ясную Поляну. Облеклись в крестьянскую одежду, взяли с собой жестяной чайник, чаю, сухарей и пошли от деревни к деревне, ночуя на сеновалах, питаясь в избах и «разговаривая с народом», по многозначительному выражению их кумира. Через несколько дней пришли к Толстому, перезнакомились со всей семьей, много говорили с самим писателем. А от него как истинные пилигримы направили свои стопы в Оптину пустынь — еще один духовный центр.
Все «приютинцы» опасались повторить гончаровскую «обыкновенную историю». Ведь и до них другие юноши принимали свое молодое нетерпение изменить жизнь и парение духа за идеалы и цели, стремились к преобразованиям и переворотам. Но под давлением обычной жизни с ее женитьбами и заботами превращались из ниспровергателей в скептиков. Вчерашний идеалист начинает принимать жизнь такой, как она есть, и сначала снисходительно, а потом и язвительно осуждает свои и чужие душевные порывы и увлечения молодости. «Так неужели они правы и мы, более теперь благоразумные, чем через несколько лет, — писал Федор Ольденбург Корнилову в год окончания университета, — когда действительно будем в состоянии что-нибудь сделать, до того опустимся, что и у нас “моя хата с краю!”, да насмешливая улыбка по адресу увлекающейся молодежи, да исполнение с грехом пополам своих служебных обязанностей (и больше ничего?) — ужасно больное и горькое чувство»8.