Выбрать главу

На двадцатом ударе она чуть было не потеряла сознания. Ее ударили в двадцать пятый раз.

«Д в а д ц а т ь  п я т ь  певучих струн на лютне Зазвучали при ночной луне, Грусть невыносимую рождая...» Ты ответь мне, гусь, куда летишь? Залети в Ханъян ты по дороге, Милому на улице Самчхан Обо мне перескажи всю правду Да вглядись в меня, чтоб не забыть! Пусть царю на тридцать третьем небе Скажет юная моя душа, Как из глаз девичьих льются слезы И как алая сочится кровь. У Чхунхян, прекрасной, словно яшма, — Красные от крови капли слез, — «В персиковом роднике Улина Красная от лепестков вода».

— Нельзя так обращаться с молодой женщиной, — гневно говорила Чхунхян, — лучше отрубите мне голову! Забейте до смерти! Нельзя так мучить, — горько плакала Чхунхян, — лучше убейте меня скорее! Я после смерти стану птицей юаньняо, ясной лунной ночью в пустынных горах заплачу вместе с кукушкой — душой царевича из царства Шу[135], тогда хоть любимого разбужу от сна!

Она не могла больше вымолвить ни слова и потеряла сознание. Слуги уголовной палаты отвернулись, вытирая слезы, даже палач прослезился.

— Человек не может заниматься таким делом!

Те, кто видел это, и слуги, выполнявшие приказания, стояли вокруг, вытирая слезы.

— Невыносимо смотреть на избитую Чхунхян! О как жестоко, как жестоко обошлись с верной Чхунхян! Она поистине героиня!

Все от мала до велика окружили ее, проливая слезы. А правитель-то!

— Вот видишь, что получилось! Ты зло держала на правителя, за это тебя и наказали. Хорошо ли? И дальше будешь мне противиться?

Чхунхян, еде живая, гневно отвечает:

— А знаете ли вы, правитель, что, если женщину сильно разобидеть, ей уже все равно, что жизнь, что смерть! От ее страданий даже иней может выпасть в пятой или шестой луне. Я погибну, замученная, и моя душа прилетит к трону совершенномудрого государя, поведает ему о своих горестях. Разве тогда вас оставят в покое? Убейте меня!

У правителя даже дух занялся.

— Эй ты, баба, кончай болтовню! Наденьте ей на шею большую колодку и бросьте в темницу!

На Чхунхян надели колодку, припечатали, и палач, взвалив ее себе на спину, вынес за ворота. Тут появились кисэн.

— О, бедная Чхунхян, приди в себя! О несчастная!

Они гладили ей руки, ноги, дали лекарства выпить и, глядя друг на друга, проливали слезы. И Накчхун пришла, глупая, огромного роста.

— Эхма! Вот хорошо-то! Наконец и у нас в Намвоне нашлось кого вывесить на главных воротах! — Она подошла поближе и взглянула на Чхунхян. — Какая же ты несчастная!

Эти голоса услышала мать Чхунхян, и сердце ее замерло. Она подбежала, обняла Чхунхян за шею.

— Ой, что же это такое? За что ее избили? Что она такого сделала? Вы, чиновники управы, военные начальники, в чем провинилась моя дочь? Палач, ты за что ее избил? О, о! Моя судьба! Старуха осталась одна без помощи. Я растила свою дочь Чхунхян на женской половине, без мужа, дни и ночи она проводила с книгой, все читала о том, как женщина должна себя держать, и, глядя на меня, говорила: «Не надо! Не надо! Не надо грустить о том, что нет сына! Разве внуки от дочери не станут вам служить?» А как она была привязана ко мне! Разве Мэн Цзун[136], что жил в чужих краях, больше любил мать, чем моя Чхунхян? Неужто благородные и подлые по-разному любят своих детей? Ведь у меня больше никого нет! Ох, в груди все горит, вздохи дымом выходят! Стражники Ли и Ким! Конечно, приказание правителя строго, но зачем же так избивать? О! Посмотрите на мою дочь! На ножках ее белоснежных, как румяна, алеет кровь. Жены богатых и знатных семей даже слепым дочерям рады. Почему не родилась ты в знатном доме? Почему ты стала дочерью кисэн Вольмэ? Зачем дана тебе такая красота? Чхунхян, очнись! О, о! Судьба моя! Сандан, выйди-ка за ворота, найми гонцов и отправь их в столицу!

Чхунхян, услышав, что мать хочет послать гонцов, проговорила:

— Мама, не надо! Зачем вы это сказали? Если гонец придет в столицу, молодой господин увидит его, а что он может сделать? Ведь там родители! Начнет он заботами маяться и захворает. А моя верность все равно нерушима. Не надо так говорить! Пойдемте в темницу!

Тюремщик на спине отнес ее в темницу, Сандан поддерживала ее голову в колодке, а мать шла следом. Так они подошли к воротам.

— Эй, стражник, открывай ворота! Заснул он там, что ли?

Они вошли в темницу. Посмотрите, как она выглядит! Сквозь поломанную бамбуковую ограду стрелами врывается ветер, стены обвалились, а на драной циновке тут же бросились на Чхунхян полчища блох и клопов. Плачет и вздыхает в темнице Чхунхян.

— В чем моя вина? Я не крала казенного зерна, за что же меня так избили палками? Я никого не убивала, за что же мне надели колодки на шею и на ноги? Я не нарушила ни трех правил, ни пяти основ, за что же мне связали руки, ноги? Не занималась я разбоем и развратом, почему меня так наказали? На листе бумаги, огромном, как голубое небо, я бы рассказала о своем горе и подала бы это небесному государю. От тоски по милому огонь загорается в груди, а вздохи-ветры раздувают горящее пламя, и я умираю без всякой надежды. Не сгибается высокий стебель одинокой хризантемы, тысячу лет неизменно зеленеет в снегу сосна. Зеленая сосна — это я, а желтая хризантема — мой любимый. От тоскливых дум льются слезы — все стало влажным от них! Вздохи мои! Хотелось бы мне вздохи сделать ветром, а слезы — мелким дождиком, пусть свежий ветер дождь погонит, один подует, другой побрызгает и разбудит милого от сна. Встречаются же в седьмую луну Ткачиха с Пастухом, хотя и разделяет их Небесная река. Какая же река встала на пути моего любимого? Ведь от него даже весточки нет! Чем жить в такой тоске, уж лучше умереть и обо всем забыть. Уж лучше умерла бы я, в горах пустынных стала бы кукушкой, лунной ночью в третью стражу печально закукую под сливовым цветком — пусть милый голос мой услышит! Я буду уткой-неразлучницей и, плавая в прозрачной речке, окликну друга своего. Ах, как хочу увидеть любимого! Пусть бы я стала весенней бабочкой, которая радуется весне, порхая на благоухающих крылышках. Я бы тогда села на платье к любимому. Была бы я светлой луной в синем небе! Взойду, как только ночь настанет, и ясно-ясно, светлыми лучами озарю лицо любимого! Кровью, что сочится прямо из сердца, нарисовать бы мне любимого и повесить этот свиток в комнате над дверью. Как войду — сразу и увижу! Я всего лишь хранила верность, а как жестоко со мной обошлись! Словно сияющий белый нефрит с горы Цзиньшань погребли в пыли или ароматную траву с горы Шаншань смешали с сорняками! Будто феникса, что резвится среди павлоний, посадили в терновник. И совершенным мудрецам древности приходилось страдать без вины! Даже государи Яо, Шунь, Юй и Тан томились в темницах из-за жестокости властителей, но потом все же стали правителями. И справедливо управлявшего народом Вэнь-вана злобный Чжоусинь[137] бросил в темницу Юли, но в конце концов он стал совершенномудрым государем, а великого мудреца Кун-цзы из-за коварного князя Янь-ху[138] заключили в темницу Куан, но Кун все же прославился как великий мудрец. Может, и я, безгрешная, останусь в живых и снова увижу мир? Тоска и отчаянье! Кто же меня спасет? Когда любимый из столицы приедет сюда на службу, я уж умру, разве сможет он вернуть меня к жизни?

«Летом громоздятся облака, Словно цепь причудливых вершин», — Оттого ль ты не пришел ко мне, Что те горы слишком высоки? Может, ты придешь, когда, как степь, Станут плоски пики Кымгансан? Или ты придешь, когда петух, Вышитый на ширме, оживет, Крыльями взмахнет и пропоет Мне в четвертой страже «Рассвет»?
вернуться

135

Душа царевича из царства Шу. — По преданию правитель княжества Шу скончался на чужбине, его тоскующая душа вселилась в кукушку, и в ее пении будто бы слышались слова: «Лучше бы вернуться!»

вернуться

136

Мэн Цзун (III в. до н. э.) — прославился как любящий, преданный сын.

вернуться

137

Чжоусинь (1154—1122 гг. до н. э.) — последний правитель династии Инь, жестокий и порочный; приказал бросить в тюрьму Вэнь-вана за то, что тот осуждал его поведение.

вернуться

138

Янь-ху — правитель древнего китайского княжества Чэнь (357—388), известный своей жестокостью; по преданию жители княжества напали на Конфуция, приняв его за своего правителя.