– Ну, знаю.
– Так как же?
– Сдается., что он ее не тронул.
– Говори правду, черт тебя побери.
– Да разве усмотришь за девкой, ежели бы они сговорились? Или кабы ее тянуло к нему, кто тут может помешать? А только сдается мне, что вроде ничего между ними не было. Он лежит ведь как бревно, а тяжелый, холера, – как несешь его в сарай, что твой жеребец. Князь, что попал в грязь!
– Щепан!
– Э?…
– Береги мое дитя… – простонал в глухое ухо повара старый управляющий.
– Уж я и сам без ваших просьб глаз с них не спускаю…
– Если бы она сама – ну, попущение божие! Но если ты заметишь, что он ее насильно или как-нибудь хитростью хочет взять, тащи последний кол из забора и лупи его по башке! Без разговоров! Все равно как если бы моей рукой бил!
– Ладно.
Они вернулись в холодную гостиную. Здесь Брыницкий с наслаждением надел чистое белье и другие сапоги. Щепан сварил и принес свою неизменную кашу, поставил большую миску в комнате раненого и роздал всем деревянные ложки, а сам встал в сторонке. Но Брыницкий сунул ему в руку ложку и велел есть вместе со всеми. Старый повар смутился и долго отказывался: «Что за новые порядки – с господами ужинать? Такого еще не было с тех пор, как мир сотворен – истинная правда, чтобы свинья с пастухом запанибрата!..» И все же он сел на корточки у табурета, где стояла миска, и стал торжественно, скромно, словно священнодействуя, вкушать кашу с хозяевами. Тянулся со своей постели к миске и больной князь.
После ужина Брыницкий прилег соснуть на диванчике в комнате раненого. Панна Мия опустилась на колени у его изголовья. Старик обнял свою единственную дочь. Они дремали, просыпались, шептались, умолкали и снова продолжали повесть о своих днях и ночах. Тут переплетались советы, наставления, просьбы… Они тихо, от всего сердца, молились вместе. Старый солдат вспоминал о походах, об отступлениях, о ночевке в логовах, о поражениях… Перечислял места, обильно орошенные кровью… Вонхоцк, Сухеднев, Святой Крест… И опять сначала…
Князь прислушивался к его рассказу и дополнял подробностями о своем отряде. Так шептались они в темноте всю ночь. Уже перед самым рассветом старик позвал Щепана и приказал подать лошадь, стоявшую в конюшне. Он обнял дочку, прижал ее к груди в мучительном, бесконечном поцелуе. Потом велел ей вынести и приторочить к седлу всякие узелки и мелочи. Едва она вышла, он подошел к больному и пожал ему руку.
– Ну, товарищ, мне пора! Желаю вам выздороветь, и дай бог встретиться на свободе.
– Дай боже!
– А поправишься, девочке моей помоги, посоветуй, защити.
Князь кивнул.
– Если же ее обидишь, – простонал старик, – берегись! Найду тебя живой или мертвый…
С этими словами он исчез за дверью. Слышен был тихий девичий плач. Потом глухой, ровный топот копыт.
VIII
Однажды под вечер одного из мартовских дней к крыльцу дома в Нездолах подъехала пароконная бричка. Из нее вышли два путешественника – один лет пятидесяти, другой помоложе. Старший с перекинутой через плечо большой кожаной сумкой был одет как странствующий купец или ремесленник. На младшем были тонкие сапоги и городской костюм, но он казался помощником или секретарем своего спутника. Едва они поднялись на крыльцо, бричка тотчас уехала. Никто не успел заметить, из какой усадьбы она была. Приезжие вошли в дом и, не встретив никого у входа, уселись за стол в первой большой гостиной. Все это произошло так быстро, что обитатели Нездольской усадьбы не успели ни спрятать раненого, ни встретить и приветствовать гостей. Лишь спустя несколько минут к ним вышла панна Саломея. Гости учтиво поклонились и сказали, что просят ночлега, пищи, а завтра утром лошадей, чтобы добраться до одного из соседних мест. Молодая хозяйка объяснила, что лошадей здесь нет, и с пищей дело обстоит очень плохо, так как дом совершенно разорен. Она может предложить им только ночлег – неприхотливую постель на диване и на кушетке вот в этой же комнате. Гости снова поклонились и стали деликатно расспрашивать о положении вещей в имении. Панна Саломея, привыкшая за последнее время к грубости, угрозам, нападениям, грабежам и даже сжатым кулакам, удивилась такой вежливости. Тронутая ею, она объявила, что может угостить их лишь одним блюдом – неизменной кашей, которая изрядно приелась и, к сожалению, тоже на исходе. Те двое расспрашивали обо всем – как зовут хозяев и теперешних обитателей усадьбы, а также о подробностях разграбления имущества, о сожженных строениях, об отношениях хозяев с крестьянами и прислугой, о прохождении воюющих сторон, о ночлегах, постоях, о том, как ведут себя русские войска и соотечественники. Старший из гостей пришелся очень по душе панне Саломее. У него были серые, глубокие, искренние, необыкновенно умные глаза – и очень зоркие, хотя и очень усталые; густые, коротко остриженные волосы с проседью. Высокий, сухощавый, хорошо сложенный, слегка сутулый, он был ей как-то удивительно близок – словно отец или брат. Когда на вопрос, кто живет в усадьбе, она разъяснила, что одна здесь со старым поваром, он умолк и задумался. Однако он был спокоен, как человек, которого ничто не могло ни удивить, ни испугать. Только взгляд его стал внимательнее, ласковее и доброжелательнее. Младший из прибывших был более суров и менее сдержан. Он осматривал обстановку комнаты и собеседницу недоверчиво, хотя молчал и со всем соглашался. Старший из путешественников еще долго допытывался о различных подробностях, – так долго, что панна Брыницкая, наученная отцом осторожности и бдительности по отношению к людям незнакомым, стала значительно сдержаннее. Он, по-видимому, понял это и оценил, даже одобрил ее сдержанность. Он стал спрашивать иначе. Под предлогом, что ей необходимо распорядиться относительно их ночлега, панна Саломея ушла из освещенной фонарем большой гостиной в темную спальню, где лежал раненый. Дверь осталась открытой. Одровонж едва слышным шепотом подозвал ее, пригнул ее голову к своим губам и почти беззвучно шевеля губами сказал ей на ухо: