Тяжелую дубовую дверь открыла монашка в современном платье. Ошибиться тем не менее было невозможно, как если бы на ней был белый апостольник с накрахмаленными углами. Она держалась вполне дружелюбно, без малейшей враждебности и поджатых губ, к чему уже заранее приготовилась Молли. У монашки были круглые обветренные щеки и необычайно голубые глаза, которые вполне могли излучать холод и строгость, если бы не теплая улыбка, смягчавшая их выражение. Молли подумала, не повернуть ли с порога назад. Но монашка поманила ее внутрь.
– Вы, стало быть, мисс Льюис, – поздоровалась она, пощекотав Эдди под подбородком. – Раньше мы всегда пугали детей своим одеянием. Теперь другое дело. Кстати, я сестра Мария. Раньше я была сестрой Ассумптой, пока мы не стали именоваться на новый лад. Это еще одно наше нововведение. Я позаботилась, чтобы приемную не занимали, мы сможем там побеседовать.
Молли проследовала за сестрой Марией по длинному, пахнущему карболкой коридору, выложенному красной плиткой, без единого пятнышка.
– Когда я дежурю, всегда пользуюсь «Флешем», – поведала сестра Мария, – а сегодня день сестры Бернадетты, и она предпочитает сильные средства. – К удивлению Молли, сестра подмигнула.
В конце коридора комнаты располагались как-то странно. По обе стороны были две совершенно одинаковые двери. За каждой – небольшая комнатка, с выходом наружу.
Сестра Мария помолчала.
– Наверху жили мамаши с детьми – пока малыш не подрастал настолько, чтобы его можно было отдать в семью. Здесь происходила передача. Отсюда мать приносила ребенка и отдавала ответственной сестре, та несла его в комнату на той стороне, где дожидались потенциальные родители. Эту сторону мы называли Комната печали, а ту – Комната радости.
Молли взглянула на Комнату печали и содрогнулась, почти физически ощутив атмосферу горя и утраты, все еще висящую в воздухе, хотя комната была свежевыкрашена. Она представила себе молоденьких девчонок, готовящихся отдать своих малышей: как они вместе с младенцем заворачивают в складки одеяльца или конверта и свою любовь, как они обнимают или целуют его на прощание, как испытывают ужасную, страшную боль при расставании, как уезжают с каменными лицами в сопровождении собственных родителей. Быть может, некоторые чувствовали облегчение – теперь можно вернуться к прежней беззаботной жизни. Но сколько их уходили отсюда с заплаканными глазами и сгорбленной спиной, зная, что никогда не забудут этой минуты, что бы ни ждало их впереди?
Молли почувствовала, что смахивает слезу и с удвоенной силой прижимает к себе Эдди.
Сестра Мария потрепала ее по спине:
– Вашего братишку наверняка принесли отсюда.
Молли, отвлекшись на свои переживания, чуть не сказала: «Какой братишка? У меня брата нет», – но вовремя спохватилась.
– Конечно, теперь мы здесь усыновлениями не занимаемся, – пояснила сестра Мария. – Детишек стало мало. Теперь девочки поумнели, они умеют предохраняться или делают аборт. – Монашка помолчала, задумавшись о мире, в котором девчонки знакомы с презервативами, ароматизированными экстрактом клубники и таблетками, принимаемыми в экстренных случаях наутро после неосторожной связи. – И хорошо, что так, – добавила она. – Уж больно тут много слез лилось, можно все Красное море заполнить.
– Так они, значит, не хотели? Не хотели отдавать детей?
– Некоторых сюда притаскивали силой, они упирались и кричали. – Сестра Мария тронула висящий на шее крест. – Это была жуткая процедура, бесчеловечная. Новые родители слышали, как кричит и рыдает мать, у которой отнимают дитя, и у них появлялось чувство вины перед ней, как будто они крали ребенка. Испанская инквизиция могла бы об этом только мечтать. Девчонки должны были ощутить всю тяжесть греха.
– И так было и в семьдесят пятом году, когда родился мой брат?
– Моральные устои меняются медленнее, чем вам кажется. Когда я слышу все эти разглагольствования о том, каким безнравственным стал наш мир, я думаю: «И слава богу!» Может, детишек для усыновления и меньше, зато меньше горя для несчастных девочек. – Монахиня как будто припомнила собственную молодость. – Не уверена, что с этим согласится матушка настоятельница или – того пуще – папа. Но нравственность не всегда приятная штука, что бы ни говорила церковь.
Они подошли к небольшой, стерильно чистой приемной, стены которой своей белизной напоминали греческий монастырь. Из прилегающей часовни доносился легкий запах ладана, смешивающийся с запахом пчелиного воска, которым натирали мебель. На стене висело небольшое распятие.
– Что-то я разболталась, – извинилась сестра Мария. – Меня родители услали в монастырь не потому, что я попала в беду – по мне небось теперь и не скажешь? – а как раз из-за того, что я уже и тогда не умела держать язык за зубами. И теперь не умею, а ведь уже тридцать лет прошло. Так что вы хотели узнать о своем братике?
– Его усыновили в феврале семьдесят пятого года через ваше общество, почти наверняка через это отделение, – затараторила Молли, пока ее не перебили.
– Если усыновленный ребенок был ваш родной брат, стало быть, женщина, которая его отдала, была ваша матушка? – Сестра Мария пристально посмотрела на девушку.
Молли судорожно соображала.
– Да, да, верно. Она моя мать.
– А сходства никакого… – Монашка отвернулась, словно давая понять, что и так уже наговорила лишнего.
– А вы что же, ее помните? – Сердце у Молли громко забилось, но она сделала усилие, чтобы не выдать голосом своего волнения, дабы не насторожить еще больше разговорчивую сестру Марию.
Монашка посмотрела на распятие, словно ища поддержки.
– Как же ее можно забыть? Такая красавица. И совсем не похожа на всех остальных.
– Мама всегда выделялась, – блефанула Молли. – Уверена, она будет тронута, что вы ее так хорошо помните. Расскажите, какая она была! – мягко надавила Молли. Ведь монахиня говорит о родной матери Джо!
– Ну, во-первых, она была старше, чем другие девушки. Уверенная в себе. Из среднего класса. И приехала одна. Тогда это была редкость.
Молли ощутила холодок предчувствия. Она совсем не так представляла себе мать Джо. Она думала, это будет несчастная девчонка, которую разозлившийся отец силой заставил избавиться от ребенка. Монахиня рисовала портрет женщины, вполне отвечавшей за свою судьбу.
– И к тому же ее семья была совсем не такая, как у других. Культурные люди. Из Лондона.
– Вы их знали? – Молли опять содрогнулась. – Она, должно быть, переживала, когда у нее отбирали моего братишку?
Сестра Мария вздохнула.
– Люди по-разному проявляют боль. Она даже взглянуть на него не захотела. Поднялась и вышла. – Голос у монахини был такой, словно она опять находилась в той печальной, безжизненной комнате. Потом, будто спохватившись, что говорит о матери Молли, добавила: – Я уверена, у нее были причины. А вы не пытались у нее спросить?
Молли опять встрепенулась.
– Она не любит об этом говорить, – солгала она.
– Это понятно. Не судите ее строго. Для многих женщин молчание – единственный способ справиться с горечью утраты. Они просто делают вид, что ничего не было. Для них это слишком тяжело. Боль и утрата проявляются по-разному.
В этот момент Эдди, до сих пор мирно сидевший в своем стульчике, проснулся и завопил, напоминая матери, что пора питаться. Молли пожалела, что не догадалась подбросить его Пэт, вместо того чтобы тащить с собой. Хотя Пэт вряд ли бы ей сейчас обрадовалась. И очень может быть, что она отказалась бы сидеть с Эдди.