— Таких станций построено немало. Ирша мог бы воспользоваться имеющимся опытом, — поддержал Баса Ракушка, пожилой архитектор с жиденькими седоватыми волосами, торчащими во все стороны.
— Архитектурная, инженерная мысль не стоит на месте, — сказал Тищенко. — Нужно искать новые формы, новые пространственные решения. Вы посмотрите, как удобна внутренняя планировка, какой красивый архитектурный объем. Эта станция — просто чудо!
— Прошу тебя, не горячись, — остановил его Майдан. Очевидно, он уже принял решение. — Конечно, мы разберемся, — решительно положил на стол руку. — Но безоглядно поддерживать автора проекта я бы тебе, Василий Васильевич, не советовал… Тут есть известная сложность. А может, и линия… Но прежде всего — выводы комиссии.
По залу словно пронесся ураган. Высказаться спешили все: одни — чтобы не отстать, чтобы тот же Вечирко или Бас не обвинили их в том, что они подпевали Ирше, другие и в самом деле видели «линию», третьи возражали им, защищали Иршу, его проект, защищали Василия Васильевича, и не столько его самого, сколько направление, которое культивировалось им, — новизны, поиска. Майдан опять пустил заседание на самотек, видимо, имел свой расчет. Высказалось человек восемь, потом упала тишина, — настал опасный перепад, атмосфера так накалилась в этой тишине, что отчетливо слышалось дыхание соседа. Каждый знал: как бы там ни объясняли, а против обвинения, сформулированного Вечирко, защититься трудно. Защищая, становишься соучастником. Решение могло быть только однозначным.
И тогда поднял руку Огиенко.
— Разрешите мне. — Он встал резко и новый серый в полоску пиджак одернул, словно военную гимнастерку.
В зале было немало людей, которые до недавнего времени приходили сюда в гимнастерках и кителях, — в них они вернулись с фронта, в них окончили институты, еще и до сих пор сохраняли военную выправку и привычки. Цепкие, упрямые, они трудно поднимались вверх, были честными и дружными, их уважали и боялись.
Огиенко застал войну уже на последнем этапе — в Германии, потом проехал пол-Европы, через всю Азию на Дальний Восток, но пока доехал, война и там окончилась. Потом два года служил в пограничных войсках, год назад окончил вуз, пришел в проектный институт. Его руки сами по себе падали на пояс, чтобы поправить широкий солдатский ремень, который он снял два месяца назад. Прошел все ступени послевоенной науки — трудной, потому что на войне забылось все, что знал, науки голодной, суровой. Спал на голых досках, укрывшись шинелью разгружал дрова на станции «Киев-Товарный», учился в третью смену — не было помещения, по нескольку дней перед стипендией держался на хамсе да на помидорах. Были такие, что не выдерживали, возвращались в районы финагентами, прорабами, бригадирами, оставались только стойкие. Огиенко из дому не получал ни копейки, но учился только на «отлично», и при распределении на него подали запросы многие институты Киева.
— Я с места, — сказал он. — Думаю, нам не следует спешить с выводами. Надо отложить дело. Заявление Вечирко не входит в компетенцию техсовета. Считаю, этим должен заняться партком.
Майдан поднялся из-за стола, высокий, сухощавый, слегка сутулый, было видно, что он устал. Пиджак на его худых плечах висел как на вешалке.
— Учтем ваше предложение, товарищ Огиенко, — сказал он. — Вы правы… Сейчас мы вряд ли во всем сможем разобраться. Комиссия пусть продолжит работу… Проверит еще раз и подаст официальную справку — за всеми подписями. А партком разберется с заявлением Вечирко. Других соображений, предложений нет? Заявлений, замечаний? Нет.
И объявил о конце заседания. Поодиночке, группами все выходили в вестибюль — зал помещался на первом этаже. В первом ряду опустевшего зала сидел, склонив голову, Сергей Ирша. Он закрыл лицо руками, светлые волосы мягко упали, словно растеклись на обе стороны, спрятали и лицо и руки.
Долго собирал со стола бумаги Майдан. Взглянул недовольно на Тищенко:
— Нужно стараться для дела, а не для людей. Вот в чем твоя ошибка, — сказал он и вышел.
Тищенко остался в зале вдвоем с Иршей. Он подошел к Сергею, взял его за руку, тот поднял голову; другой рукой проведя по волосам, откинул их со лба. Глаза у него были отсутствующие, словно мыслями он ушел далеко-далеко. Он еще не осмыслил до конца всего, что произошло, — да разве поймешь все сразу? Он готовился защищать себя, даже написал выступление, чтобы не сбиться, не забыть, не перепутать цифры, но заявление Вечирко отняло все аргументы, а главное — уверенность. Во время заседания он чувствовал себя, как неопытный конькобежец на тонком льду, мчался от одного берега реки к другому и промчался бы, но споткнулся и упал, и теперь лед под ним опасно потрескивал, а разум подсказывал, что стоит подняться на ноги, как лед проломится и вода поглотит его. Ирша знал: лед все равно проломится, только случится это не сию минуту. Под конец заседания его душа будто вымерзла, не чувствовала ничего, и он мысленно повторял, как страшный приговор: «Все. Все».