На мгновение оба почему-то смутились, крепко, может, крепче, чем нужно, пожали друг другу руки. Стояли около молоденького, пожалуй, только этой весной посаженного тополя, молчали. Огиенко держал в левой руке черный чемоданчик. Они виделись в последний раз года три назад. Да и то мельком. За это время столько всего изменилось и, главное, изменились они сами, что трудно было найти те первые необходимые слова, с которых завязался бы разговор. Возможно, перевороши они старое, то и нашли бы их, эти слова, но там все покрылось пылью, будто детские игрушки, обнаруженные на чердаке в последний приезд на летние каникулы из вуза. Были совершенно разные — кругом интересов, вкусами, привычками, и их сковывала неловкость людей, один из которых благоденствовал в столице, а другой тянул лямку в провинции. А когда-то одинаково хорошо учились, оба подавали надежды. Теперь выходило, что один будто бы оказался более способным, толковым или, по крайней мере, ловким.
На самом деле они так не думали. Только где-то далеко-далеко, в сокровенной глубине, каждый из них боялся, не думает ли так другой. Они еще и сейчас считали себя друзьями, хотя давно ими не были: правда, года два после окончания вуза перегружали почту письмами, потом за хлопотами, заботами, детьми эта письменная метель успокоилась, а затем и вовсе стихла. Однако, хоть особой симпатии друг к другу не питали, в душе инженера-строителя районного городка не было зависти к успехам столичного архитектора и он не опустился до заискивания, лести, пусть даже напускной. Да и угнетала, тревожила сейчас обоих одна и та же мысль, она словно отодвигала в сторону остальное, затмевала что-то в них самих, заставляла к чему-то прислушиваться и сметала все мелкое, будничное, даже эти обычные вопросы-восклицания: «Ну, что у тебя нового?», «А ты совсем не постарел…» Наконец Крымчак спросил, будто они и в самом деле расстались вчера:
— Ну как он? — и указал взглядом на дом под старым каштаном.
Этот вопрос, в большей степени риторический, потому что оба и так все знали, поставил их на одну грань, неожиданно сблизил, единой красно-черной строчкой прошил всю толщу недавних мыслей, прокатился общей для всех смертных волной, а где-то далеко, за невидимой чертой слился, сомкнулся еще с чем-то и отозвался неясным дрожанием в сердце.
Огиенко почему-то отвел взгляд, словно провинился перед другом. Его лицо вновь приняло выражение, с каким он вышел из дома: сурового, тяжкого долга, сочувствия и задумчивой грусти.
— Знаешь как. — И, махнув рукой, посмотрел на Крымчака. — А еще и шутил со мной. — Он помолчал, пожевал сухими тонкими губами, уже вовсе слабо махнул рукой: — Ирине врачи сказали — неделя от силы…
— Он знает? — осторожно спросил Крымчак.
— Недели две назад думал, что это открылась старая рана. Еще сказал: «Вот поправлюсь, куплю в селе над Десной хату и буду ловить окуней. Я ведь и на восходы солнца еще не насмотрелся». — Огиенко снова замолчал и, продолжая какую-то свою мысль, сказал в пространство: — Всем нам кажется, что не так прожили жизнь. Что могли бы прожить иначе. — И повернулся лицом к Крымчаку. — Он прожил не так, как хотел. Только это от него не зависело. И ни от кого из нас не зависит. Мы не можем стать другими, не можем перемениться. — Крымчак немного удивленно посмотрел на Огиенко, а тот это истолковал по-своему, сказал задумчиво: — Есть люди, которые… не допускают, как теперь говорят, негативных эмоций. — И он поставил руку ребром ниже сердца. — Василий Васильевич же очень на все реагировал и… всем доверял. Будто в детском саду жил. А помнишь, как его — ножом? Нужно ему было ввязываться? От той старой раны и развилось.
— А ты что, ни на что не реагируешь? — пристально посмотрел на бывшего товарища Крымчак. — Выработал какую-то свою философию спокойствия?
И невольно впился взглядом в Огиенко, отметил густую сеточку морщин возле глаз и на худых, запавших щеках две резкие черты, которые уже никогда не разгладятся, а только будут углубляться и углубляться, и пергаментную желтизну губ, и нездоровую пепельность лица, лобастого, а книзу узкого, еще и бородка клинышком. Отметил с болезненным интересом, немного сочувствуя, а немного и радуясь, что на его лице жизнь таких меток еще не оставила, но тут же погасил радость, устыдившись.