Зойка вспомнила сейчас, как Димка это читал, смущаясь и глядя в сторону, и поняла, только сейчас поняла, что никакой это не поэт, это Димка сам написал. Конечно, сам, и про деревья. Он всегда любил деревья. Природу вообще, но ни облака, ни цветы… а деревья особенно.
Зойка шла теперь к нему, но почему только сейчас? Чего она боялась раньше? Может быть, Димки не окажется дома, тогда можно поговорить с Надеждой Павловной. Во дворе попалась девочка-соседка, та самая, бабушкина внучка. Зойка хотела пройти мимо, почему-то подумала, что от нее хороших вестей не будет, но красные прыгалки девчонки вертелись и вертелись у нее перед глазами, так что пришлось остановиться.
— У Лавровых кто-нибудь дома? — спросила опять Зойка.
— Там Марина живет. Только она теперь на даче.
— Какая Марина? А Лавровы?
— Они уехали. А это Маринины прыгалки. — Девчонка сложила красные прыгалки и довольно толково рассказала сначала про Марину, а потом про Лавровых, что они поменялись квартирами, потому что «нашто им такая махина, платить-то за нее вон сколько. А та квартира поменьше, осилить легче». Своими и бабушкиными словами она доложила Зойке, что как только тетя Надя оклемается немножко, они уедут на зиму в Загорск. Все девчонка рассказала, только не могла сказать, куда переехали Лавровы.
В справочном бюро потребовали год и место рождения Надежды Павловны. Зойка не знала. Про Димку знала все, но на несовершеннолетних справки не давали. Помнила, что Федор Петрович родился в Новосибирске, только теперь это уже не имело значения. Димки нет. Если он сам не придет, то… В Москве двоим можно прожить всю жизнь и не встретиться. От этой мысли стало тоскливо.
Но вообще-то не все еще потеряно. Вернется же с дачи эта Марина, и можно будет узнать, с какой улицы она приехала. И наконец, когда Димке исполнится шестнадцать лет, он получит паспорт. Любое справочное бюро выдаст тогда его адрес. Но это сколько ждать! Была бы Зойка настоящим другом, она не позволила бы Лаврову вот так исчезнуть. А почему они переехали? Неужели тоже потому, что не стало Федора Петровича? А может, и нет. Ведь меняют же люди квартиры.
В общем, Зойка ничего не знала, а уж не только не сделала, не помогла. Как-то все так получалось: то не вышло, то постеснялась, а то обиделась. «Всё свои собственные настроения, — думала она теперь, — их и слушалась. Не переломила себя. Эгоистка».
А что делать человеку, если он эгоист? Неужели так и жить всю жизнь для себя, оберегая себя, заботясь о себе? Фу, гадость! Но если человеку от этого становится противно, то может быть, это еще не эгоизм? Ведь каждый должен заботиться о себе, думать о себе, а как же? Это вовсе не плохо. И ведь каждому хочется, например, чтобы именно он лучше всех катался на коньках или имел красивый голос и пел, или решал бы задачи по математике быстрее всех. И каждый это хочет для себя, а не для кого-то другого. Правда, иногда и для другого, но это бывает реже. Что же, значит, все люди эгоисты? Конечно, нет. И дело совсем не в этом.
Пожалуйста, катайся на коньках, пой, считай, как электронная машина, сделай себе самое красивое платье, но только не будь эгоистом. Если с кем-то случилась беда, брось свои коньки и все остальное — помоги. «А мне ничего такого и делать не надо было, — упрекала себя Зойка, — только выбрать подходящий момент и подойти». Правда, она пыталась подойти тогда вместе с Гелей и Верой, когда Димка крикнул о казенной чуткости, и еще потом в роддоме, когда он не стал с ней разговаривать.
Но это ведь каждому понятно, что моменты были неподходящие. А зато потом, когда он шел один из школы, его очень просто было догнать, тем более что он останавливался почитать афиши и читал их довольно долго, хотя ему тогда было не до театров. Разве это не означало, что ему нужно, что он ждет, чтобы с ним заговорили?
А еще Зойка видела дважды, как Димка приходил в ее аптеку, хотя у него есть рядом своя. Она все это видела, понимала, но больше не заговорила. Мешала обида и еще что-то. Она думала, гордость. Но разве это гордость? Гордость — чувство красивое, она делает человека лучше. Зойке нравятся гордые люди, ей хотелось быть такой. Ну что же? Тогда она должна была презреть свои мелкие обиды, свой ненужный, ложный, в этом случае, стыд, что кто-то увидит и что-то скажет, и подойти к Димке самой, и не на углу, а в классе, просто, обычно: «Не сторонись меня, слышишь?»