Братья решили попросить любезного кузена Августа, сообщившего им о смерти отца, взять на себя заботы о продаже Лайксаара. У кузена это должно было получиться гораздо лучше, чем у кого-либо из них, — он шел по стопам деда Вильгельма, и ему уже сейчас прочили хорошее будущее в торговле. Так оно и вышло.
С тем братья и разъехались, крепко обнявшись на прощание.
А пока проходил у Барклая печальный отпуск, начальник дивизии произвел его в секунд-поручики, отдавая должное безупречной службе молодого офицера и желая хоть чем-то утешить в постигшем его горе. Однако, сколь ни пытался Паткуль понять, почему Кнорринг совершенно очевидно недолюбливает своего адъютанта и вместе с тем не желает расставаться с ним, каких-либо видимых причин обнаружить не смог.
И тогда Паткуль — человек умный и многоопытный, к тому же изрядный сердцевед — уразумел, что ежели какой зримой причины нет, то, стало быть, есть причина потаенная, которая всегда бывает намного опаснее видимой. Размышляя же над сим предметом, Паткуль пришел к выводу, что все дело здесь в одном из качеств характера Кнорринга, которое он хотя и пытался от окружающих тщательно скрыть, но все же до конца утаить не мог. И этим качеством было одно из самых низких чувств, к тому же и самых опасных для окружающих и более, чем многие прочие, разъедающих душу, великий смертный грех, вечная досада на чужое счастье — зависть.
В чем же мог высокообразованный тридцативосьмилетний полковник позавидовать двадцатидвухлетнему корнету, еще не видевшему ничего, кроме домашнего школярства да забытого Богом Феллина?
И тут Паткуль подсознательно, скорее чутьем, чем разумом, понял — Кнорринг увидел в Барклае того, кем он сам хотел быть, но не стал, даже получив все, что получил: и чин, и орден, и связи, и образование, и богатство. И этим отличием, которым обладал Барклай, был его непостижимый характер, выражавшийся во всем — в холодном, неколебимом взоре, в гипертрофированном чувстве достоинства и, наконец, в том, что внушал Барклай всем сталкивавшимся с ним, внушал, сам того не желая, — в ощущении, что предстоит ему особая судьба, что его ожидают великие дела.
Кнорринг понимал, что не может избавиться от Барклая, не почувствовав собственного унижения, ибо, кроме того, что был Богдан Федорович завистлив, еще более был он самолюбив и горд.
И потому продолжали они сосуществовать, не испытывая друг к другу никаких чувств, кроме скрытой от других настороженности.
Паткуль, глубже узнавая и того и другого, все больше и больше убеждался в правильности своего умозаключения и, когда в 1784 году вышел в отставку, продолжал следить и за Кноррингом, и за Барклаем из Петербурга.
В Петербурге был Паткуль вхож в самые высшие круги, был принят и ко двору. Однако, попав в среду аристократов и сановников, окруженных и немалым числом случайных людей — нередко интриганов и авантюристов, ищущих лишь удовлетворения собственного честолюбия и более всего стремившихся «попасть в случай», отставной генерал теснее, чем с кем-либо, сошелся с удивительным человеком, графом Фридрихом Ангальтом, шефом Финляндского егерского корпуса.
И однажды рассказал графу об интересном, подающем большие надежды секунд-поручике, обретающемся в Феллине. Граф Фридрих, более любивший, чтоб его называли Федором Евстафьевичем, не пропустил слова своего друга мимо ушей и 1 января 1786 года перевел секунд-поручика Михаила Барклая-де-Толли на должность своего адъютанта, выхлопотав ему одновременно и новое звание — поручик.
Так через восемь лет Барклай вновь оказался в Петербурге, но это был уже абсолютно другой человек, который совсем не был похож на наивного шестнадцатилетнего корнета, отправившегося невесть куда и невесть зачем в далекие края.
Глава четвертая
Егерский капитан
Михаил взглянул на свой прежний дом с замиранием сердца. Флигелек показался ему совсем маленьким, почти игрушечным. Приближалась ночь, только в гостиной горела одинокая свеча, отбрасывая тусклый желтый круг на замерзшее окно и чуть подсвечивая лежащий у окна сугроб. Михаил поднялся на невысокое крылечко и перед тем, как постучать, сторожко прислушался.