Особенно страсти разгорелись в день предмайской вахты. Цех бурлил. Люди с осунувшимися лицами не отходили от станков. Девушка-плановик каждый час подходила к красной доске и мелом ставила показатели; легкий гул — и опять шелест ремней, скрип резцов, короткие подбадривающие слова…
— Жми… Дави… — бормотал Петька, чудодействуя над верстаком.
Ему давно надо было сбегать кое-куда, но он терпел.
— Заклепка, не отставай! — подзадоривали его друзья.
Двести деталей… Двести сорок… Девушка-плановик подчеркнуто бесстрастно стучит мелом. Двести шестьдесят… Сколько у Кузьмича? Двести семьдесят! Заклепка, нажать! Двести восемьдесят… Сколько у Кузьмича? Триста! Заклепка, нажать! Сколько у Кузьмича? Триста двадцать! Звонок! Конец.
— А у меня… а у меня… — растерянно забормотал Петька и вдруг, крикнув девушке-плановику: — Подожди, не пиши! — схватился за живот и выбежал вон под смех всего цеха.
У красной доски — толпа рабочих. Все графы заполнены. Только против фамилии Петьки — пустота. Вот он появился наконец в дверях; все, толкаясь, бросились к нему.
— Сколько?
Петька мельком глянул на доску. У Петра Кузьмича — триста двадцать.
— У меня — триста пятнадцать, — почему-то очень спокойно произнес он и отошел к своему верстаку. Покопался там, словно ища что-то, и незаметно спрятал остаток деталей в стол. После он их сдал под маркой «вчерашних». Но, видно, кто-то проследил за ним, потому что весь цех узнал, что победителем вышел все-таки он. Лишь один Петр Кузьмич, не догадавшись о подделке, ходил по цеху торжествующий и чаще обычного лазил за кисетом, что у него означало крайнюю степень волнения.
Вечером Петьку принимали в комсомол. В самый разгар собрания в комнату, заполненную молодежью, вдруг бочком влез Петр Кузьмич и осторожно присел на кончик скамьи. Собрание затихло.
— Ничего, ничего, — сказал Петр Кузьмич, — вы того… продолжайте там… — И, наклонившись к соседке — девочке с косичками, — спросил: — Кого разбирают?
— Сейчас Заклепку будут, — сказала девочка. Петр Кузьмич хмыкнул, помолчал и уронил:
— Ты того… Заклепка — не надо… Имя существует.
Петька вышел на сцену, маленький, смешной в своей длинной праздничной рубахе, приобретенной им на собственные деньги, и начал рассказывать свою нехитрую биографию. И все узнали, что у него было хорошее детство («Когда я был еще маленьким…» — сказал Петька, и никто не засмеялся), что в Виннице теплое солнце и очень много садов («Там яблок, груш — чего хочешь!» — сказал Петька), что люди там жили все веселые и добрые, а когда прилетели фашистские самолеты и начали бомбить Винницу, было убито много людей, которые никого не трогали. Потом уже пришли сами фашисты, но Петька их не видел, его увезли в детском эшелоне, а отец с матерью не успели уйти, и, наверное, фашисты их убили… И Петька решил теперь работать изо всех сил, чтобы за все отплатить фашистам.
Взволнованные, падали его слова в тишину зала. Десятки расширенных глаз, не отрываясь, смотрели на Петьку, а он продолжал свой рассказ и не видел никого, кроме своего старого и строгого мастера, и ему одному изливал свою душу…
Петр Кузьмич сидел, опустив плечи и смотря под ноги, тихо посапывал и мял в руках кисет. А когда проголосовали за Петьку, он победно оглядел собравшихся и вышел с таким видом, словно его самого только что принимали в комсомол.
На следующий день он спросил Петьку:
— Ты того… как кормят-то вас?
И, узнав, что кормят хорошо, отошел с недовольным видом. Днем он куда-то уходил и вернулся не скоро, к концу дня.
— Слушай сюда, — сказал он Петьке, — да не вертись, экой ты… — Он помолчал, шевеля бровями. — Там старуха моя… звала чего-то. Поди-ка… сходи…
— Сейчас? — спросил удивленный Петька.
— Ну, сейчас… А чего же? Ступай… — Он почему-то вдруг побагровел и полез за кисетом.
Петька ушел и… не вернулся. В этот день Петр Кузьмич долго не покидал цех. Кончилась первая смена, прошла уже половина второй, и рабочие ушли на обед, а Петр Кузьмич все еще или маячил в окне кабинета начальника цеха, или принимался ходить по опустевшему цеху, пугая крыс, и курил, курил…
К дому он подошел в полночь. Сперва что-то делал в сарае, передвигал там тяжелое и ворчал, потом потоптался во дворе, глядя на небо и наконец постучался в дверь — негромко и прислушиваясь. Ему открыла жена.