Выбрать главу

Неожиданно он спросил, нет ли у меня какой-нибудь просьбы. Он, мол, готов ради дня рождения выполнить любую.

Просьба? Была. Самая огромная из всех. Постоянная. Сущая.

- Дайте мне свидание с мужем! - выдохнула я с трепетом, с надеждой, только что зашибленная предательством давнего друга.

- Зачем? - заледенев при имени Эрика, спросил следователь.

Что можно было ответить? Для того, чтобы увидеть его, понять, как он и что с ним, ощутить себя необходимой, убедиться в том, что никаким арестам и тюрьмам не повлиять на нашу с ним жизнь...

Следователь снова порылся в папках, что-то достал и... опять протянул двойной, исписанный чьей-то рукой лист.

Со страхом и тоской я приняла его... Дочитать? Не смогла.

Рукой Эрика на листе для тюремных протоколов излагалась история его связи с одной из высланных. "...Наша связь с Анной Эф. продолжалась и после женитьбы на Петкевич", - заключал Эрик.

Анна Эф.? Память охотно воспроизвела: Барбара Ионовна настояла на визите к ней. Та, мельком взглянув на меня, ушла на кухню. Рыдала там. Барбара Ионовна сбивчиво объяснила: она расстроена из-за своего ребенка... Наползли уже не столь давние две-три глубоко личные, не понятые вовремя подробности, отлучки Эрика, очевидное при том вранье...

Разом все было горько и грязно объяснено.

Казалось, со мной тут же произойдет нечто дикое. То, что я узнала, о чем прочла, было страшнее, чем арест и тюрьма. Сразу отнята гордость сердца, само оно, опора, все. Главный сосуд, по которому сердце сообщалось с тайнами и со смыслом жизни, был рассечен. Измена! Вот она какая!

Как все обманутые, я без конца повторяла: за что? Почему? Обнаружилась когда-то Ляля, я это поняла. Но кто и что для него тусклая, невзрачная Аня Эф.?

Естественно и позволительно было тогда усомниться, задать вопрос: не подлог ли это? Нет, сомнений не возникло. Права заявить: "Не верю. Я знаю своего мужа!" - не отыскалось. Чуть больше житейского опыта - догадалась бы об этом давно.

Ну не могла я понять природы социальных, политических катаклизмов. Но область-то человеческих взаимоотношений должна была как-то постигнуть. Ведь жизнь - моя. Я не понимала: как Эрик мог мне изменять? Я не сумела стать любимой. Изъян - во мне.

Больше я ни в чем не находила успокоения. С сердцем, со всей моей жизнью в тот момент случилось непоправимое несчастье, действительно в чем-то более глубокое и безжалостное, чем арест. На многие, многие годы меня подсекла неуверенность в себе.

Через много лет Вера Николаевна в своих воспоминаниях, описывая, как сильно привязалась ко мне в тюрьме, делала оговорку: "Не принимала я в Тамаре одного: ее религиозности". Прочитав, удивилась. Разве я тогда верила в Бога? Наверное, так, без полной веры, в отчаянии обращалась: "Господи, помоги! Не оставь меня! Спаси же меня, помилуй!"

На очередном допросе следователь вдруг мимоходом бросил:

- Мечтали увидеть мужа? Сегодня увидите.

Нам разрешили свидание именно теперь?

Меня привели в просторный кабинет, где уже находилось несколько человек. Среди прочих я увидела небритого, очень бледного Эрика. Лицо его передернулось. Он как-то затрудненно, медленно поднялся, что-то сказал мне. Оглохшая, ослепшая, я не осознала ни своих, ни его слов. Спустя два с половиной месяца после ареста мы видели друг друга впервые. Поразила его измученность, его отдельность. И, кроме жалости к нему, я ничего не почувствовала. Не понимая, что здесь происходит, отозвалась на свою фамилию. Мне указали на место возле стола. Чужой следователь задал вопросы по анкете и, предупредив, что за дачу ложных показаний положена статья номер такой-то, стал спрашивать, какие антисоветские разговоры вела при мне все та же X. Слышала ли я, как она называла Сталина "кровопийцей"?

В сидящей перед столом женщине я узнала приятельницу Барбары Ионовны, о которой мой следователь спрашивал на одном из допросов.

Я ответила, что не слышала от X. этих слов. Следователь обратился к Эрику:

- Вы подтверждаете факт подобных высказываний X.?

- Нет, - ответил он.

- Однако есть ваши показания, что X. хулила Сталина, настаивал следователь.

- Я не слышал, - отвел от себя обвинение Эрик.

Как всегда подтянутая, X., чуть высокомерная, бледная, сидела, не поднимая глаз. Казалось, она была преисполнена чувством презрения и к следователю, и к Эрику, и ко мне. Наши ответы не производили на нее никакого впечатления. Глаз она так и не подняла. Было впечатление, что этот горький и гордый человек за пережитое здесь не прощает весь мир.

Чем же это было? Очной ставкой? Сеансом, на котором должно было состояться разоблачение X. и Эрика?

Обстановка встречи была невыносимой. Только тогда, когда человека окунают в собственное несовершенство и недомыслие, ему бывает так скверно, как было тогда мне.

Меня увели первой. Видела ли я Эрика? И да, и нет. Что я поняла про него? Он измучен.

Не было случая, чтобы на допросах я заплакала. Однажды это произошло. Следователь опять спросил, есть ли у меня какие-нибудь просьбы.

- Нет.

- Никаких?

- Никаких.

- Но они ведь могут и не касаться следствия, - настаивал он на чем-то. - Может, я что-нибудь мог бы для вас сделать?

- Мне ничего не надо.

- Совсем?

- Совсем.

- Я на почтамте получаю вашу корреспонденцию. Разве вы не хотите узнать что-нибудь о сестре?

Во мне все дрогнуло.

- Хочу.

Следователь открыл ящик письменного стола и вынул оттуда распечатанные треугольнички Валечкиных писем: "Почему ты мне ничего не пишешь, Тамуся? Когда заберешь меня отсюда?.."

Где-то в угличском детдоме изнывало сердце младшей сестренки, а меня мытарили во внутренней тюрьме НКВД.

Я плакала. Безутешно. Навзрыд.

Допускаю, мое горе могло произвести впечатление на следователя. Но когда он сказал: "Если все будет так, как ожидаю я, вы скоро увидитесь с сестрой; если же случится худшее, я ее не оставлю. Моя мать (ее имя возникло вторично) - добрый и хороший человек, она приютит Валечку", - я тут же пришла в себя.

Следователь не в первый раз ошеломлял не укладывающимися в положенные рамки поступками и словами. Его залетные, идиллические посулы звучали в стенах этого учреждения, как издевка и кощунство. Он бывал искренним. Я не могла этого не видеть. Но искренность здесь характера не исчерпывала.

Чутье заменяло многоопытность. Потому, вероятно, когда следователь сказал: "На днях с вами будет говорить один человек. Приготовьтесь к разговору с этим человеком", я расслышала в том сугубо ведомственный спецмотив, выдающий намерения следователя, и захлебнулась непонятным мне еще самой "новым" страхом перед этим "одним" "человеком".

Чуть ли не через день следователь сказал, что у него есть и другие письма. Он хочет показать, что мне пишет Роксана.

Письмо предварялось вычурным эпиграфом: "Я боюсь золотистого плена ваших огненно-рыжих волос". Начиналось же оно так: "Любимая! Неповторимая!" Далее Роксана писала, как ей одиноко и пусто без меня.

- Любит она вас? Да? И - очень? - с подчеркнутым, с педалируемым интересом спросил следователь.

- Любит, - ответила я. - Она - мой друг.

Непривычно раскачиваясь на стуле, не проронив больше ни слова, следователь пристально глядел на меня. Я не понимала, с сожалением или с любопытством. В усилии разгадать подтекст его непонятного поведения внутренне заметалась. А он, неожиданно встав из-за стола, на ходу расстегивая брюки, направлялся ко мне.

В неописуемой панике я вскочила со стула и, с силой нажав на дверную ручку, толкнула в коридор дверь кабинета. Подоспевший следователь рванул ее обратно и при этом рассадил мне косяком двери скулу. Тут же привел себя в порядок и, повернувшись спиной, долго стоял у окна, упершись обеими руками в раму открытой форточки.