Эсэсовец, подчиненный Штрукмайера, открыл узкую дверь, бригаденфюрер осторожно заглянул в камеру. На лице его родилось выражение острой брезгливости.
Обычная одиночка, каменный закуток полтора на три метра. Своеобычная вонь - моча и кал, козлиный запах немытого тела и гноя. Койка была поднята, как положено днем, но заключенный валялся прямо на полу. Выглядел преступник соответственно - шрамы, рожа разбита. Лет ему было по метрике 27, а смотрелся он на все 50. Между прочим, в свое время - Шефер еще помнил, каким его сюда привезли - парень был плакатный образец арийской расы. Белокурый, голубоглазый, рост под два метра, череп идеальной формы; сейчас эту идеальную форму стало удобно изучать, сухая морщинистая кожа натянута на череп, как на барабан, а голубые глаза выкатились, как при базедовой болезни.
Эсэсовцы принялись поднимать заключенного. Тот послушно встал на ноги, сделал шаг, начал заваливаться и упал. Видно, совсем дошел. Его ткнули было ботинком в ребра, заключенный привычно скрутился в клубок, ожидая побоев. Но бригаденфюрер брезгливо махнул рукой.
- Прекратить. Не может стоять - несите.
655-го понесли - вернее, потащилили по коридору, держа за руки, длинные костлявые ноги волочились по полу, штанины задрались, обнажив пергаментную кожу пугающе тонких лодыжек. Глядя на эти волочащиеся конечности, оберштурмбанфюрер испытал что-то вроде сентиментальной грусти - вот и не будет больше заключенного 655, пристрелит его бригаденфюрер СС лично, выстрелом в затылок, и лично доложит райсхфюреру - так мол и так...
- Дегенерат, - проворчал бригаденфюрер. Начальник тюрьмы кивнул.
- Да, безусловно, вы правы, бригаденфюрер. Я надеюсь, у вас нет к нам претензий? - спросил он аккуратно. Высший чин метнул на него взгляд, блеснувший, как пуля в лучах солнца. Выпрямился официально.
- Все, что касается вас и вверенного вам учреждения, оберштурмбанфюрер, вы получите письменно, по обычным каналам. Хайль Гитлер!
На улице двое эсэсовцев подняли костлявое тело заключенного и легко, как бревно, забросили его в темное нутро "Фольксвагена".
Заключенного звали Вернер, все остальное, включая свою настоящую фамилию, он так долго и сильно старался забыть, что это ему почти удалось. По крайней мере, вот так автоматически он ничего даже о себе самом уже вспомнить не мог.
Вернер понимал, что его везут на смерть, и эта мысль не вызывала у него никаких эмоций. Ни малейших. Машина ехала очень долго, временами останавливалась. Однажды у Вернера даже мелькнула мысль, что это странно - зачем его везут так долго? И куда? Не собираются же они выводить его на открытый процесс. И судя по тому, что он слышал из обрывков разговоров, и по тому, как участились бомбежки - сейчас нацистам вообще не до процессов. Ну а пустить пулю в затылок - для этого не нужно везти его к черту на кулички.
Однако всерьез он об этом не думал. Он уже давно ни о чем не думал всерьез.
Наконец машина остановилась. Люди в эсэсовской форме вытащили Вернера наружу. В этот раз его не волокли по земле, а аккуратно поддерживали под локти, и он шел своими ногами. Он увидел обыкновенную городскую улицу - не понять, в каком городе, такие улицы везде бывают, двухэтажный дом в грязно-желтой штукатурке. Конвоиры подхватили его с двух сторон, подняли и таким образом преодолели лестницу на второй этаж.
Бригаденфюрера что-то нигде не было видно.
Вернер оказался в обычной городской квартире. Без всяких решеток, без наручников, и без охраны - эсэсовцы посадили его на обшарпанный табурет в прихожей и быстро исчезли за дверью. К Вернеру подошла женщина - заключенный вздрогнул, он уже пять лет не видел ни одной женщины. Она ласково коснулась его плеча.
- Пойдемте. Я вам помогу.
Подошла еще одна, помоложе, совсем даже молоденькая девушка. Женщины вдвоем помогли ему встать и повели в ванную.
- Надо раздеться. Не стесняйтесь - я врач, а она медсестра, - сообщила старшая из женщин. Они стали раздевать Вернера, а потом уложили его в ванну с теплой водой.
Он уже очень давно не мылся по-настоящему.
После ванны его аккуратно промокнули полотенцами, отвели в комнату - практически отнесли на руках - и уложили на белые, настоящие белые чистые простыни. После этого женщина-врач стала обрабатывать его раны. В последнее время его били просто для соблюдения режима, раз в неделю и не то, чтобы сильно; но некоторые гнойники остались еще со времен гестаповской "обработки", теперь они расширились, нарывали и постоянно болели. Рука, сломанная пять лет назад, срослась неправильно и болела постоянно. Спина была покрыта давно зажившими, полузажившими и практически свежими рубцами, кое-где женщина накладывала мази и что-то приклеивала. Потом она стала вскрывать гнойники, колоть тонким шприцем, резать, накладывать повязки, а молодая девушка, медсестра, ей ассистировала, подавала инструменты и придерживала Вернера, если он дергался. Врач вводила анальгетики, но все равно иногда бывало больно, Вернер вздрагивал, но не издавал звуков, как будто эта боль была недостойной того, чтобы он снизошел до речи или даже хотя бы стонов. Собственно говоря, Вернер уже очень давно ни с кем и не разговаривал. Не то, что он молчал все время, нет, он кричал от боли, когда били; он стонал длинными бессонными ночами, так громко, что охранники стучали прикладом в дверь. Но вот нормальных человеческих слов он не произносил очень давно, и уже не был уверен, что помнит свой родной немецкий язык и умеет на нем разговаривать.