— Нет.
— Почему?
— Мы ждем вскрытия. О похоронах надо договариваться заранее. Очередь.
— Херес?
— Нет, благодарю. Пожалуй, пора на ранчо.
— Форин-оффис ожидает, что мучиться нам придется долго. Она — наш крест, но мы мужественно несем его. Способен ты на долгие страдания?
— Думаю, что нет.
— Я тоже. Меня от всего этого просто тошнит.
Слова эти посол произнес такой скороговоркой, что у Вудроу поначалу возникли сомнения, а слышал ли он их.
— Этот говнюк Пеллегрин говорит, что мы должны заткнуть все дыры, — продолжил Коулридж сочащимся презрением голосом. — Чтобы не было у нас ни сомневающихся, ни предателей. Ты можешь с этим согласиться?
— Полагаю, что да.
— Это хорошо. А я не уверен, что могу. Все, что она выделывала вне стен посольства, одна или с Блюмом, вместе или по отдельности, все, что говорила… любому, включая тебя и меня… о чем угодно, растениях, животных, политике, фармацевтике… — долгая пауза, в течение которой глаза Коулриджа не отрывались от Вудроу, — …все это лежит вне сферы нашей юрисдикции, и мы абсолютно ничего об этом не знаем. Я выразился достаточно ясно, или ты хочешь, чтобы я все это написал на стене гребаными секретными чернилами?
— Ты выразился ясно.
— Потому что Пеллегрин выразился ясно, видишь ли. По-другому он не выражается.
— Нет. По-другому — нет.
— Мы оставили копии тех материалов, которые она никогда не давала тебе? Материалов, которые мы никогда не видели, никогда не касались, которыми не марали свои белоснежные, чистейшие совести?
— Все, что она давала, улетело к Пеллегрину.
— Какие мы умные. Ты в хорошем настроении, не так ли, Сэнди? Держишь хвост пистолетом и все такое, учитывая, что времена сейчас нелегкие и ее муж живет в твоей комнате для гостей?
— Думаю, что да. А ты? — спросил Вудроу, который, не без подзуживания Глории, с одобрением воспринимал углубление пропасти между Коулриджем и Лондоном, полагая, что лично ему от этого хуже не будет.
— Не уверен, что у меня хорошее настроение, — в голосе Коулриджа слышалось больше искренности, чем раньше. — Совсем не уверен. Более того, я чертовски не уверен, что смогу подписаться под его указаниями. Куда там, просто не смогу. Отказываюсь. Утопить бы этого Бернарда гребаного Пеллегрина, вместе со всеми его указаниями. Размазать по стенке. И в теннис он играет хреново. Надо ему об этом сказать.
В любой другой день Вудроу с радостью бы встретил подобные проявления инакомыслия и даже постарался бы, в меру своих скромных способностей, раздуть из искры пламя, но воспоминания о больнице, такие яркие, такие живые, не отпускали, наполняя ненавистью к миру, который, помимо воли, зажимал его в очень уж жесткие рамки. Прогулка от резиденции посла до дома заняла у Вудроу не больше десяти минут. Он превратился в движущуюся мишень для лающих собак, нищих-мальчишек, выпрашивающих пять шиллингов, и добросердечных водителей автомобилей, которые притормаживали и предлагали подвезти. Но и за столь короткое время он со всеми подробностями прокрутил в памяти самый ужасный час своей жизни.
В палате больницы Ухуру стояло шесть кроватей, по три у стены. Ни простыней, ни подушек. Бетонный пол. Окна есть, но закрыты. На улице зима, в палате — ни дуновения воздуха, запах экскрементов и дезинфицирующих средств столь силен, что ощущается не только носом, но и желудком. Тесса сидит на средней кровати по левую руку, кормит ребенка грудью. Его взгляд выхватывает ее последней, сознательно. Кровати по обе стороны пустуют. Матрасы покрыты тонкой, непрочной клеенкой. У противоположной стены очень молодая африканка лежит на боку, головой на матрасе, со свешивающейся голой рукой. Подросток сидит на корточках на полу, тревожно вглядывается в ее лицо, обмахивает его куском картона. Рядом с ними величественная старуха с седыми волосами и в очках с роговой оправой читает Библию. Одета она в кангу, национальную женскую одежду, по существу кусок хлопчатобумажной материи, какие продают туристам. Еще одна женщина, в наушниках, хмурится. Должно быть, ей не нравится то, что она слышит. Лицо ее прорезано морщинами боли. Все это Вудроу видит, как шпион, уголком глаза, потому что смотрит на Тессу и гадает, знает ли она о его присутствии.
Но Блюм точно замечает его. Поднимает голову, как только Вудроу входит в палату. Блюм поднимается с кровати Тессы, наклоняется, чтобы что-то шепнуть ей в ухо, потом идет к нему, протягивает руку, шепчет: «Добро пожаловать», — как мужчина — мужчине. Добро пожаловать куда? К Тессе, чтобы убедиться в хороших манерах ее любовника? Или в этот ад человеческого страдания? Но ответ Вудроу предельно вежлив: «Рад видеть тебя, Арнольд», — и Блюм скромно ретируется в коридор.