Выбрать главу

Сколько миллионов человеческих жизней унесла война! Редкий двор в селе обошла смерть, а в некоторых семьях погибли на фронте вместе с отцами и сыновья. Но наперекор всему вечное древо жизни по-прежнему зеленеет.

Как-то, возвращаясь от церкви, я проходил по мосту через нашу речку Кузьминку. Вдруг мне показалось, что в прохладном ночном воздухе запахло черемухой. Я остановился, и сразу вспомнилось время, когда по отлогим склонам берегов цвели сады, а у самого моста, как невесты в подвенечных платьях, белели две высокие черемухи. Возвращаясь домой, я любил останавливаться здесь, подолгу дышал густым воздухом майской ночи, настоянном на нежном, чуть горьковатом запахе черемухи, и слушал сонное бормотание спящего села. Сады посохли, но черемухи уцелели. Даже обросли за это время молодыми кустами. Только сейчас был август, а в августе черемуха ничем не пахнет. Мне, наверное, просто почудилось.

Внизу тихо, осторожно, точно боясь нарушить тишину, журчала вода, а выше по течению, в небольшой заводи купался месяц, оставляя за собой узенькую серебряную дорожку, по которой он сошел сюда сверху. Вода отливала синим таинственным светом и была такой стеклянно-неподвижной, что непонятно было, течет река или застыла в своих берегах.

— Природу наблюдаешь? — услышал я за спиной и обернулся.

Рядом стоял опять словно из-под земли выросший дед Ганька.

— Да вот, гляжу на Кузьминку. Прошлым летом все дно было наружу, а нынче опять река как река, — сказал я первое попавшее.

Старик прислонил к перилам свою вязовую палку, достал кисет и неспешно начал сворачивать козью ножку.

— Для нас тут диковинного ничего нет. Это вон проезжие дивятся. Пересохнет в жару — они ее и рекой перестают считать, а поедут на другое лето — глянь, а вода с берегами опять. Проезжие не знают, что родники-то, от которых Кузьминка идет, даже в самую что ни на есть сушь не сякнут, а год от года бьют сильнее. Такая уж она у нас… Крути.

Ганька протянул мне кисет и начал высекать огонь, медленно и высоко замахиваясь рукой, точно топором рубил.

Закурили.

— Бессонница, — пожаловался Ганька. — Из избы в сени ушел, и там все вроде душно кажется. На свой питомник в шалашик иду зоревать. Бывай…

Старик ушел, а я еще долго стоял на мосту, слушал, как спит село, как тихо журчит внизу Кузьминка.

Незаметно подошло время уезжать.

Собрав накануне свои книги и тетрадки, я, как и год назад, с восходом солнца был за околицей. Только на этот раз меня уже никто не провожал.

На заре прошел дождь, пыль стала грязью, и я решил, сделав небольшой крюк, выйти на большак оврагами — теми самыми оврагами, в вершинах которых били ключи, питавшие Кузьминку.

Я опять встретил здесь деда Ганьку. Старик копался недалеко от шалаша в мелком частом кустарнике.

Пологие овражные склоны были засажены ровными рядами маленьких яблонь. А то, что издали похоже было на кустарник, вблизи оказалось садовым питомником.

— Это — яблоньки, — объяснял дед Ганька, — это — вишенник, а это — сливки. То будет колхозный сад, — Ганька повел рукой по овражным склонам, — а это осенью раздадим по дворам. Сажай и выращивай на здоровье, закрывай село белым цветом да зеленым листом. И не знаю, я доживу ли, а сады в нашем селе будут. Такие сады… — дед помедлил, подыскивая нужное выражение, — словом, прежние кузьминские сады!

4

Школа стоит сбоку села и несколько на отлете. Тихое, все в зелени место. Особенно хорошо здесь в утреннюю рань, когда солнце еще только поднялось и тени от него сумеречно густы и четки, когда тишина объемлет окрестные луга и поля.

Я привык вставать рано и люблю перед уроками пройтись по молодому школьному саду, подышать утренней свежестью.

Но нынче я сворачиваю со знакомой тропы и иду туда, где по отлогому взгорью, тоже сбочь села, стоят в печальной неподвижности вековые березы. Каждый раз в этот день я прихожу под те березы.

Могила успела затравенеть. И крест на ней уже ничем не отличается от соседних — потемнел, чуть-чуть покосился.

Мать до конца своей жизни верила в бога и просила похоронить ее «как следует», «по всем правилам», придавая этому исключительно важное значение.

Отношения с богом у нее были своеобразные и вполне определенные. Жизнь не баловала мать, но я ни разу не слышал, чтобы она в своих молитвах хоть раз пожаловалась богу или что-нибудь попросила у него для себя. Просила она или за больного отца, чтобы бог дал ему здоровья, или за нас, за детей, хотя знала, что мы неверующие. Смерть Ивана она считала божьим наказанием — для себя же: видно, где-то и что-то не так она делала, если бог разгневался на нее. Так же твердо мать была уверена, что уцелел я на войне только потому, что ее горячая молитва дошла до всевышнего.