Я не знаю, о чем думала, о чем просила мать бога в свои последние минуты. Но вряд ли о том, чтобы он защитил ее. Всего скорее она просила, чтобы бог не оставил своим попечением ее неверующего сына. Ведь это была последняя молитва. А просить сразу за двоих — слишком много: жизнь убедила ее, что милосердный боже в общем-то не такой уж и щедрый на милосердие. Самое большее, о чем она могла бы попросить у него для себя, — это разве недельной отсрочки, чтобы еще раз увидеть сына…
Мало, очень мало пришлось нам с ней пробыть вместе после такой долгой и тревожной разлуки! И вот я «сделал, как мне надо», достиг того, к чему стремился, чего хотели в своих думах обо мне отец с матерью. Но каждый раз, когда прихожу на эту могилу, я спрашиваю себя: а так ли, а правильно ли я поступил, когда уехал от матери, когда оставил ее одну?! И до сих пор не могу, не знаю, что ответить. Знаю только, что после бывает очень тоскливо на сердце…
Школьный сад занимает просторную луговину, спускающуюся уступами к реке.
Недавно только по листьям можно было гадать, какие плоды со временем появятся на той или другой яблоньке. Теперь я вижу эти плоды. Я вижу круглый полосатый апорт, темно-красный, почти бордовый и твердый, как камень, анис, зелено-желтую, чуть просвечивающую антоновку, круглую боровинку. И когда я надкусываю яблоко апорта и захлебываюсь туго брызнувшим ароматным соком, мне сразу вспоминается детство, наш глухой старый сад: мать стоит простоволосая под яблоней, а я сверху кидаю ей в платок самые спелые, самые красные яблоки…
Я иду длинным школьным коридором, и мои шаги гулко отдают в тишине. Светло сияют промытые окна, празднично блестят покрашенные и еще никем не заслеженные полы.
Захожу в классы. В том, куда придут сегодня самые маленькие и сядут за парту в первый раз в жизни, я задерживаюсь подольше. Сам сажусь за парту. Трудно вспомнить, но, кажется, именно за эту парту когда-то я сел в самый первый раз. Сколько лет назад это было?! Многое я узнал с тех пор, о многом прочитал, многому меня научили, а тот день помню, помню, как самый главный.
Кто нынче сядет за эту парту? Может, те два стриженых, как новобранцы, паренька, которых я вчера видел в школьном саду? Или те две чинные девочки с бантиками в косичках, которые спрашивали меня про учебники? Запомнится ли и им нынешний день? Какие слова я должен сказать, чтобы они врезались в их память на долгие и долгие годы?
И этих ребятишек, и этих девчушек я буду учить грамоте. Но только ли одной грамоте я должен их научить? Что ждет их в будущем? Легче или труднее нашей будет их жизнь? Нам хочется надеяться, что легче. Но вот уже сколько лет прошло со дня нашей победы, а того мира, о котором мы мечтали и за который так дорого заплатили, все еще нет на земле. Слова «война» и «бомба» не сходят с газетных столбцов. И даже мои семилетние сельчане, которые нынче впервые сядут за эти парты, еще по-детски наивно, своим еще неискушенным умишком уже понимают, что в мире неладно, неспокойно. Я слышал вчера, как девочка объясняла своей подружке:
— Это не те, это другие немцы… Есть фашистские немцы и есть наши.
— Какие наши?
— Ну, наши… русские немцы. Они не хотят войны, они за нас, а фашистские хотят…
Как хорошо было бы, если бы эти милые девочки так никогда и не узнали войны!
Мне хочется, чтобы мои ученики думали не о войне, а о жизни и прожили ее интересно и красиво. Чтобы была у них одна забота — любить родную землю и своим трудом умножать ее красу. А еще, чтобы каждый из них любил и всегда помнил свою мать, и если он соберется в дальнюю дорогу, то пусть не торопится снимать со своих плеч материнские руки — как знать, может, эти руки обнимают его в последний, в самый остатний раз…
Звенит колокольчик. Пора начинать урок.
1949—1962
ПЕРВОЕ СВИДАНИЕ
Он лежал напротив меня на верхней полке и, уткнув подбородок в ладони, безотрывно глядел в окно. Впрочем, это только казалось, что Федор смотрит в окно, что ему необыкновенно интересны поля и села, мимо которых мы проезжали. Взгляд его был невидящим: глаза открыты, а смотрит человек куда-то в себя, то ли во вчерашний, то ли в завтрашний свой день глядит. Иногда только он как бы стряхивал с себя забытье, глаза под густыми, низко навешенными бровями оживали, но и тогда смотрели они куда-то поверх полей, поверх лесов, за ту волнистую линию горизонта, которая все приближалась и никак не могла приблизиться.