Осетин сказал по-русски с сильным акцентом:
— Как жаль!.. Как я опечален, князь-полковник, что мне пришлось быть у тебя по такому делу! Если желаешь, я отдам табун… Если это поможет согреть нашу встречу…
— Прости меня, князь Хазбулат, за обиду! — прервал его Клишбиев и шагнул от него к родственнику-конокраду. Тот по-прежнему стоял не шевелясь, не поднимая головы… Клишбиев продолжал: — Мерзавец! Если бы ты содрал с моего лица кожу, я спокойнее смотрел бы в глаза людям… Бог наказал меня и весь наш род, заставив быть свидетелем этого падения… этого позора!.. Всю Кабарду ты заставил краснеть перед народами Кавказа… Способен ли ты понять это? Да знаешь ли ты наконец, что князь Хазбулат не пожалел сорока лучших скакунов — отдал их в дивизию?! Многие ли пекутся не только о своем состоянии, но и о славе нашего отечества? Как же посмел ты с воровским намерением идти к нему? Князь на князя! Да понимаешь ли ты, что холопы только и мечтают об этом!.. Ты! Отвечай!..
Жираслан молчал.
Осетинский князь, взволнованный словами начальника, проговорил:
— Если князь Жираслан нуждается, я готов отдать ему своего лучшего коня. Для хорошего всадника коня не жалко. Пусть скажет об этом. Если, на беду, он не может принять гостей, я дам ему дюжину овец — пусть попросит. Я хочу, чтобы мы были добрыми соседями. Если на руке все пальцы в дружбе, — и Хазбулат растопырил и затем сжал пальцы, — это кулак… Если князь стоит за князя — это сила… врозь — нет силы… Зачем же князь Жираслан тайком идет ко мне воровать?
— Мудрость говорит твоими устами, — отвечал Клишбиев. — Жираслан не князь, а… вор… и негодяй!
И тут хорошо слышавший все, что происходит за окном, Астемир не поверил своим ушам. Не меняя позы, не подняв перед обвинителем головы, Жираслан отчетливо произнес те самые слова, которые недавно Эльдар сказал, на сходе в ауле по адресу ненасытных богачей:
— Все мы воры, все конокрады! Некоторое время стояла тишина, и опять раз дался, голос Клишбиева, пришедшего в ярость:
— Как это «все мы конокрады»? Кто все? Ты вор! Если ты не связан, так только потому, что носишь ту же фамилию, которую носил мой отец… Так кто же еще вор? Кто не смеет поднять глаза на людей от страха перед правосудием?
Тут опять заговорил Жираслан. Он не возражал против обвинения, а сказал так:
— Нет, полковник, я постою за себя, не опущу головы от страха и не побегу перед обнаженным кинжалом.
Дерзкий Жираслан намекал на памятный всем случай, когда, безжалостно расправляясь с участниками Зольского восстания, Клишбиев в одном из аулов встретил неодолимую стойкость и вынужден был бежать в своем фаэтоне от обнаженных кинжалов карахалков[8]. Этот намек взорвал Клишбиева.
— Ты постоишь за себя, мерзавец! Ты, недостойный чести и пощады! Ты, язва на лице нашего рода, еще смеешь говорить о мужестве? — захлебываясь от злости, кричал полковник.
— Скажи, брат Хазбулат, чем могу я возместить тебе?
— Бог возместит, князь, — отвечал осетин.
— Ну, тогда прощай.
Клишбиев с той же живостью взбежал на верхнюю ступеньку крыльца и, обернувшись к собравшимся, сказал:
— За посягательство на собственность князей буду расправляться беспощадно. Никаких бунтовщиков и смутьянов! Никаких конокрадов! Никаких поджигателей! Так всем и передайте, братьям и друзьям, отцам и сыновьям! Так и завещайте внукам!
Время шло к вечеру, а Астемир продолжал стоять в стороне, не решаясь напомнить о себе писарю. Клишбиев отменил всякий прием, и только офицеры да какие-то важные господа иногда входили к нему в кабинет. В приемной, кроме писаря, то и дело вскакивающего на голос полковника, сидел еще Аральпов, и это особенно тяготило Астемира.
Но вот писарь опять вскочил на крик полковника:
— Аральпова ко мне и этого… кабардинца! Аральпов, встряхнувшись, оправил нарядный серебряный кушак и, придерживая шапку, молодцевато замаршировал к дверям кабинета. Не переступая за порог, встал в дверях по форме.
— А этот… тут еще? — спросил Клишбиев.
— Иди, дубина, — подтолкнул Астемира писарь, и Астемир, стараясь не ударить лицом в грязь, так же молодцевато остановился рядом с Аральповым.
— Ну, так что? — спросил начальник округа из-за широкого стола с бумагами и тяжеловесным чернильным прибором, — значит, он вольнодумец?
— Так точно, — рапортовал Аральпов. — На сходе говорил разные возмутительные речи. Неблагонадежный!