Виктория Карловна опустила на ладонь Мазина янтарный кулон на оборванной серебряной цепочке.
— Понимаете?
— Это принадлежало Эрлене? — сразу понял Мазин.
— Да, сомнений нет.
Игорь Николаевич опустил руку, и кусочек янтаря блеснул на секунду, попав в пробившийся между шторами солнечный лучик.
Это уже было нечто существенное.
— Он увез тело в машине, а когда тащил ее, наверняка ночью, кулон упал, и он втоптал его в землю колесом.
— Спасибо, — сказал Мазин очень искренне.
— Теперь вы поверили мне?
Игорь Николаевич остыл немного.
— Обвинение в убийстве — очень серьезное обвинение.
— Потому я вас и пригласила. Вы должны доказать.
— Безусловно. Все, что вы сказали, очень важно. Но вы обещали еще образец почерка.
— Это тоже недалеко, — откликнулась она, и Мазин впервые уловил в ее голосе усталость.
На этот раз Виктория Карловна выдвинула другой ящик, но поиски заняли, как и в прошлый раз, немного времени. В маленьком флигельке все находилось в образцовом порядке. В руках старой женщины оказалась пачка открыток, перевязанная выгоревшей розовой ленточкой.
«Зачем человек хранит все, что связывает его с жизнью? Ведь она понимает, что жить осталось немного, и в тот, уже недалекий роковой последний час все эти мелочи окажутся мало кому нужны. Может быть, стоит уничтожать их при жизни, чтобы не рвали открытки на клочки чужие холодные руки, не выбрасывали в мусорный ящик?»
Однако в данном случае ненужные мелочи сослужили полезную службу.
— Возьмите.
— Вы хотите, чтобы этот человек понес наказание?
— Это воля Божья, — откликнулась она сухо. — Эрлена была моей единственной близкой родственницей. Она была совсем не такой, какой я хотела бы ее видеть, но пролилась кровь. Бог поставил меня перед трудным выбором, содействовать справедливости или сберечь от, может быть, непоправимого удара ребенка. Я предпочла второе, но я знала, что суд Божий состоится рано или поздно. И вот теперь Он подал мне знак этой телеграммой. Значит, пришел час. Возьмите эти письма. Мирской суд доверен вам.
Нет, Мазин, конечно, не мог считать себя или быть судьей.
— Я только выполняю обязанности.
— Ему виднее, что вы делаете…
Игорь Николаевич потянул за ленточку, и узелок-бантик развязался. Тогда он достал из кармана фотокопию текста телеграммы и положил рядом с одной из открыток. Сразу бросились в глаза характерно написанные «б» и подчеркнутое «ш».
— Взгляните, — попросил он Викторию Карловну.
Глава 7
Часы ночного дежурства Александр Дмитриевич проводил за чтением, составленным по определенной программе. С вечера он читал философские книги, потом, когда сон начинал одолевать, тщательно проверив замки, он устраивался на диване и в секунду молниеносно засыпал, утешительно предполагая, что в этот час глухой ночи и злоумышленники уступают природе. Сон собственный Пашкову удавалось свести к минимуму. Ровно через час подстраховавший будильник помогал ему открыть глаза. Потом рука сама тянулась к шнуру кипятильника, и через минуту заранее приготовленная вода бурлила в стакане. Оставалось размешать полную ложку кофе, и после первых глотков голова постепенно светлела. Наступал второй, предутренний режим, который занимало чтение совсем другого сорта. Теперь от сна Александра Дмитриевича оберегали детективы, и он был очень доволен тем, что новая жизнь открыла доступ и к той, и другой, ранее гонимой, литературе, а нынешний его заработок позволяет покупать интересующие книги.
Очередного дежурства Пашков ожидал не без надежд. Буквально на днях он приобрел двухтомник Шопенгауэра, о котором, как каждый советский интеллигент, много слышал, но ничего не читал, и потому предвкушал интеллектуальное пиршество, хотя, если говорить честно, Александр Дмитриевич испытывал в философской литературе легкое разочарование. Великие умы излагали свои мысли трудно, а когда были понятны, то говорили много такого, что поживший человек и сам способен постичь на собственном опыте. Однако авторитетная теория все-таки опыт жизни подкрепляла, подводила под него некий научный фундамент, и читать было приятно. Александр Дмитриевич приступил к Шопенгауэру не с первого, а со второго тома, почти с конца, с главы, привлекшей своим названием, — «О ничтожности и страданиях жизни». Такая мысль великого пессимиста была ему близка и, он надеялся, понятно и убедительно изложена. И в целом ночной сторож не ошибся. Ну как было не согласиться с тем, что жизнь большинства людей уныла и коротка и предстает как беспрерывный обман в малом и великом! Кое в чем он мог и скорректировать некоторые положения философа, исходя из нынешнего своего мироощущения. Вот, например, — настоящее никогда не дает удовлетворения, будущее неопределенно, а прошлое невозвратимо. Пожалуй, собственная ситуация Пашкова с этими постулатами сопрягалась лишь частично. Настоящее на текущую минуту бытия его удовлетворяло, будущее же, увы, не представлялось неопределенным, напротив, виделось очень ясно — старость и смерть, что же еще могло его ожидать, да и почему ожидать? Все это стояло на пороге. Ну а о невозвратимом прошлом Александр Дмитриевич почти не сожалел. Он даже нередко сомневался, а было ли прошлое? Было ли предвкушение известности и даже славы, были ли женщины, дарившие радостью, был ли крошечный младенец сын, которого он с такой осторожностью выносил на руках из роддома, да мало ли что еще было, о чем ему теперь и вспоминать не хочется? Зато здесь немец попал в точку — если жизнь что-либо дала, то лишь для того, чтобы отнять. И нынешнее душевное равновесие и спокойствие отнимет неизбежно, ибо секунды и в самом деле свистят, как пули у виска, убивая отведенное ему, Пашкову, оставшееся время.