Орландо знал, что в такие мгновения резко бросает в жар, он не раз видел, как пот в первые же минуты смывает грим, и в антрактах, когда певцы возвращаются в гримерки, их лица под румянами кажутся бледными масками живых мертвецов. После каждого спектакля Джанни заставлял его взвешиваться, вел своеобразный журнал здоровья, полный цифр и графиков, таких же точных, как у атлета мирового уровня. После «Лоэнгрина» в «Метрополитен-опере» в 82-м он сбросил три с лишним килограмма. Три двести шестьдесят, если точно. Это был рекорд… Самым изнурительным после Вагнера был Верди: два кило за два часа в образе герцога Мантуанского.
Однако Натале быстро восстанавливал силы. Для этого ему не нужно было ходить к специалисту, он научился самостоятельно превозмогать то чувство бездонной пустоты, которое появлялось после арии, когда мускулы и поджилки тряслись, словно после стометровки, а сердце вырывалось из груди, лихорадочно хватая отсутствующий кислород… Понадобились годы, чтобы научиться справляться с сюрпризами, преподносимыми изнуренным организмом. Ведь в процессе пения участвовало все тело, и еще в Парме его старый профессор из «Вилла Сантанера» не раз говаривал: «Пальцы на ногах, Орландо, даже пальцы на ногах обязаны петь. Ты должен чувствовать мелодию всем телом, вплоть до пальцев на ногах. А горло — всего лишь переходник…» Знавал он одну меццо-сопрано, которая спала двадцать часов кряду после каждой «Нормы». Этим объясняется и кажущаяся кокетливость, и капризы певцов. Кто-то мог петь «Андромаху» с гриппом, но, подхватив легкий насморк, был не в состоянии исполнить захудалую роль четвертого плана. Оперные певцы — самые хрупкие из артистов. Пошатнуть их карьеру может даже насморк. Голос меняется, «светлеет» или «тускнеет», теряет окрас и твердость. Вот уж воистину, самый хрупкий и изменчивый человеческий орган. Фантастический инструмент, подвластный старению и способный меняться в зависимости от сиюминутного настроения и состояния мыслей…
Томби отошел к оркестровой яме. Пратти массировал поясницу.
— С Зеффирелли было поспокойнее. Вечернее освещение, миллиметровые прожекторы…
— Времена меняются, — сказал Уолтон. — Что ж, я думаю, на сегодня всё.
Орландо обреченно вскинул брови:
— Может, для вас и всё, мне же пыхтеть до вечера — постановка дуэтов с Эмилианой.
— Надеюсь, он и ее заставит побегать, — Уолтон кивнул подбородком в сторону постановщика.
Не думать о Кароле. Не думать даже, что не нужно про нее думать. Верное средство для этого — огонь, вода и медные трубы театральной сцены. Это искусственно созданное место было более реальным, нежели то, которое он только что покинул. Эти декорации, этот город из раскрашенной ткани, который можно было обозреть из окна до самой церкви Сакре-Кёр, был его рабочим местом, его цехом. Там, в Сафенберге, в отблесках свечей старики-привидения слушали музыку, медленно льющуюся из-под пальцев одной из старушек, и девушка с атласными глазами посреди этого сонного царства была явно не на своем месте. Да, именно это он почувствовал сразу, как только приехал: ее место было не здесь. Трудно объяснить, но всё так и произошло, и именно в ту секунду он, сам того еще не осознавая, решил ее высвободить, вернуть в реальную жизнь… И однако в лучах утреннего солнца, в супермаркете, за колченогим столом в кафе она была более живой, нежели любая другая женщина.
Черт, решил ведь больше о ней не думать!
Кстати, до вечера он загружен работой; в «Савое» для него зарезервирована комната, а вечером его ждет ужин с Томби, Уолтоном и двумя журналистами с английского телеканала. Если будет желание, он легко сможет найти женщину. Они умели появляться в нужный момент, в красном неоновом свете баров; закинув ногу на ногу, они сидели за стойками на высоких табуретах. Пряжки их лакированных туфлей впитывали свет, браслеты змеились по обнаженным рукам. Вот оно, успокоение. Их ногти были покрыты лаком разных оттенков — от полупрозрачного до густо-пурпурного, — но все они были одинаковы, в их любви остро чувствовалось страдание, плавно переходящее в удовольствие, которое вызывало у них одинаковый трепет губ и ноздрей. Да, видимо, ему нужна была одна из них, чтобы забыть Каролу. Нет, даже не для того, чтобы забыть — в этом желании было что-то более коварное. Может быть, закрыв глаза, ему удастся представить, что она здесь, в комнате, и он сможет…
Огни погасли, и мастерская на Монмартре внезапно погрузились во мрак. Сквозь стекла еще струился свет лже-луны, расчерчивая на квадраты картину с изображенными на ней бегущими евреями и ликующими фараонами — ее в первом акте рисовал Марсель.