Ария Мими подходит к концу, Орландо вскакивает, бежит к актрисе, обнимает ее, та отстраняется, Дверь распахивается, и на сцену высыпают Марсель, Коллен и Шонар.
Скоро начнется праздник. Партони смотрит на тенора, никогда еще она не видала в его глазах столько радости и силы.
— Почему он больше никого не рисовал, кроме этого Тавива?
Людвиг поднимает глаза на Каролу. Его зрачки мечутся за толстыми стеклами очков, слишком больших для узкого лица.
— Не знаю.
Они в мастерской художника. За витражами веранды уже опустилась ночь.
— Почему перед смертью он сказал, что не убивал его?
Людвиг Кюн глядит на дочь. Ему знакомо нынешнее выражение ее лица — выражение упрямого ребенка, присущее ей в определенные минуты, пугающее всех своей жестокостью и непреодолимым упрямством, против которого любые средства бессильны. Он вспоминает день, когда она отказывалась произнести заученное поздравление ко дню рождения Эльзы. Перед ним снова этот дикий ребенок, стоящий с поджатыми губами в кругу взрослых, это замершее воплощение неистового бешенства, которое ничто не в силах унять. Тогда Карола восемь дней провела взаперти в своей комнате; мать даже поколотила ее, и когда он вмешался, чтобы предотвратить драму, его поразили глаза дочери: на них не проступило ни слезинки, они ни разу не моргнули под градом оплеух. И в этот раз она вновь не ослабит хватку, она желает знать и она своего добьется. Однако он не сможет признаться, у него не хватит ни сил, ни… нет, это безумие, столько лег хранить тайну, чтобы теперь…
— Не знаю.
Никогда он еще не видел ее глаза такими светлыми два огромных, пустых, неумолимых изумруда.
— Я хочу знать.
— Есть вещи, о которых лучше не знать.
Людвиг почувствовал, как забилось его сердце. Некоторые слова лучше не произносить; едва сорвавшись с губ, они оживают, словно кошмарные насекомые из фильмов ужасов категории «В». Липкие слова, личинки и тараканы, атакующие людей и оставляющие после себя незаживающие укусы.
Карола села на кровать. Ее рука легонько коснулась отцовского плеча.
— Он был любовником твоей матери, ведь так?
Людвиг вздрогнул. Теперь комната наполнилась неистовыми ползучими тварями. Его глаза метались за линзами очков.
— Что же произошло на самом деле?
Беспорядок. Самая ужасная вещь, которая только может произойти. В то время он был не таким уж и маленьким, но ему казалось, что в доме завелось какое-то животное. Оно обгладывало обои, ножки мебели в салоне, и все жесты людей, все их поступки сделались вдруг насквозь лживыми. У причины этого медленного распада было имя — Вильгельм Тавив. Мальчик не часто встречал его, но присутствие Вильгельма чувствовалось в каждой вещи, в каждом закоулке дома, в каждом, даже самом незначительном слове. И особенно в безмолвии ночи, когда Людвиг знал, что за закрытой дверью родительской спальни отец и мать всю ночь не сомкнут глаз. С их лиц исчезли улыбки, в их отношениях уже не было прежней теплоты… Может быть, именно это и подтачивало стены дома. Ведь чтобы оставаться прочными, и фундамент, и крыша должны подпитываться, излучением счастья, а от лжи, казалось, в легких обитателей дома скапливался горящий кислород, который, извергаясь, убивал все цвета вокруг. Воздух стал слишком тяжелым и непригодным для жизни. Людвиг помнил, как летом 1937 года две ночи провел в парке, лишь бы избежать давящей атмосферы комнаты… Так Сафенберг выживал инородца, вселившего безумие в разум и тело его матери, пожелавшего вырвать с корнями из этого дома прекрасную Эльзу, некогда беззаботно порхавшую по лестницам особняка.
— Почему же они не бежали?
Они уже здесь, несметные полчища, проворные и кровожадные, хрустя панцирями, ползут по полу; под ковром, под стульями — повсюду шевелятся их ядовитые смертоносные челюсти.
— Они бежали. Правда, на несколько дней…
Он так и не узнал, куда же бежала мать с этим человеком, которого она любила. Он помнит те летние солнечные дни. Отец по-прежнему рисовал в мастерской. Кресло прабабки прочно обосновалось под каштаном. Теперь Людвигу казалось, что ей все было известно наперед, что она ждала возвращения Эльзы и что возвращение было неминуемо.