Она, как всегда, начала с песенки про лягушку, которую съел аист; пела она медленно и громко.
Вертер подхихикивал и слушал с дурацким выражением лица. Я прислонился к двери алькова.
В конце одной строфы, где прозвучали последние два слова «Сударь Аист», я больше не мог сдерживаться, и мне пришлось перевести взгляд на медную вазу с павлиньими перьями на маленьком трехногом столике у входа в альков. Я знал, что возросла великая печаль, и вышел на веранду. Все было так, как я и ожидал. И на этот раз висел туманный шлейф дыма между рядами домов. Я посмотрел на кадки, намочил в воде палец и глянул на стену. Я знал, что должен вернуться в дом, но выхода в этом не будет.
— Это — стена, — вслух сказал я, — а это — кадки. Цитра в доме, и песня на ней. А в вазе — павлиньи перья. — Я хотел тихонько пропеть эти слова, но у меня не получилось. Через кухню я вернулся в дом; тетя все еще пела. Не зажигая света, я прошел в уборную и сел там в ожидании. В конце концов я вышел и остался слушать в коридоре. Песня кончилась, но цитра все еще играла что-то другое, без пения. Я бесшумно спустился по лестнице и отправился на ближний пешеходный мост над железной дорогой. Там я стоял около часа, глядя, как мешается с облаками дым локомотивов. В конце концов я вновь спустился с моста и устроился на углу, откуда мог наблюдать за домом. Я ждал там, потому что мне не хотелось снова идти наверх. Прошло много времени, прежде чем Вертер вышел.
Я незаметно следовал за ним по разным улицам. Затем напугал его, наскочив сзади. Он слегка рассердился, но ненадолго.
— Я думал, ты ушел куда-то что-то забрать, — сказал он. — Где ты был?
— Не могу тебе пока рассказать, — сказал я, — даже если бы захотел: это некоторое время должно оставаться в тайне.
Вертер ничего не ответил, и я сказал, чтобы заполнить паузу:
— По мне, так скучища у них. Тебе понравилось там, наверху?
Он вяло ответил, что не понравилось. Мы шли дальше.
— Мы переезжаем, — вдруг сказал он. — На Слингербеекстраат. Это на План Зюйд.
Я не ответил. Он рассказал, хотя я ничего не спрашивал, что переезд состоится на неделе. Он даже назвал номер дома.
Я долгое время молчал. Потом произнес:
— С перездом надо осторожно, а то бывает, люди переедут, а потом оказывается, что новый дом куда хуже прежнего.
После этого ни один из нас ничего не сказал.
— Знаешь, почему я остался на улице? — спросил я его после паузы. — Потому что мне с тобой сегодня было скучно. Вообще говоря, ты всегда скучный. — Прежде чем он ответил, я рванулся бежать и спрятался за углом. Я опять его напугал, но при этом налетел на него, и он упал. Он слегка поцарапал обе ладони. Я извинился и объяснил, что это произошло случайно, но в действительности я был доволен, что он поранился.
С этого момента мы шли молча. Он мрачно смотрел в землю. Я несколько раз пытался рассмешить его, но у меня ничего не вышло. Подойдя к дому, мы распрощались, пробурчав что-то невнятное.
После этого я с ним не разговаривал. Однако каждый день, после школы, проходил, не звоня в дверь, мимо его дома.
На шестой день в окнах уже не было занавесок. Вернувшись домой, я достал лист бумаги, но только повозил по нему пером. Затем взял велосипед брата и поехал на Слингербеекстраат.
Висел легкий туман, и уличные фонари зажглись рано. Я помнил номер.
Это была квартира в нижнем этаже, на углу. На двери уже была приколочена табличка с зеленой звездой.
Я, не слезая с велосипеда, медленно проехал вдоль окон, а потом повернул назад.
— Они живут в темноте, — тихо сказал я.
Дома я бродил по саду за домом и сбивал замерзшие головки осенних астр. После этого взял на чердаке топор, чтобы дробить тонкие ветви на живой изгороди.
Амстердам, январь-апрель 1949
Конец семьи Бословиц
С семейством Бословиц я впервые повстречался на детском рождественском утреннике, у знакомых. На столе были разложены бумажные салфетки, разрисованные красными и зелеными праздничными фигурками. У каждой тарелки стояла воткнутая в половинку картофелины горящая свеча: положенный на срез клубень был искусно обтянут матовой зеленой бумагой. То же самое было проделано с цветочным горшком, в котором установили рождественскую елку.
Ханс Бословиц сидел рядом со мной и держал над огнем бутерброд. «Хлеб поджариваю», — сказал он. Какой-то мальчик играл на скрипке — так, что я чуть не расплакался и мне на миг страстно захотелось поцеловать его. В ту пору мне было семь лет.