Выбрать главу

— Я не буду петь, я не буду играть, — объявил он. — Я собираюсь кое-что исполнить и донести. Исполнить и донести. Как сказал, так и сделаю. — Он начал настраивать гитару.

— Ни одной картины сегодня не продал, — внезапно заявил художник Дюхтер, так отчетливо, что все вздрогнули.

— Нашел о чем страдать, — сказал Фал, не отрываясь от своего занятия. — Ты еще станешь знаменитым. Еще в Королевском музее будешь висеть. Попомни мои слова. Вот сидишь ты утром дома. Просто сидишь себе дома, все дела. И вдруг звонок, и у дверей стоит богатый-пребогатый человек. Чего хочет этот человек? Этот человек спрашивает, можно ли ему войти. Он смотрит на какой-нибудь твой холст и весь так прямо и бледнеет. Прямо весь становится белый, как труп, и сразу начинает выкладывать тебе на стол пачки банкнот, кипы просто, хорошенькие такие бумажки, розовые, зелененькие.

Дюхтер недоверчиво потряс головой.

— Чего ты тут расселся, сложа руки? — осуждающим тоном продолжал Фал. — И не пьешь ничего. От этого скорбь случается. Пей давай чего-нибудь. Мы пьем, дабы отрешиться от скорбей наших, верно ведь? — Он до краев налил в чистый пивной бокал можжевеловки и изящным жестом протянул его Дюхтеру. Тот опрокинул в себя половину, закашлялся и застыл в немом недоумении.

— А знаешь, что самое страшное? — сказал Фал. — Когда дети голодают. — Он яростно рванул струны и запел:

Старик мой снова зенки налил, Ты ж мой папаша дорогой…

Эти строки были ему надобны лишь для того, чтобы настроить голос на верный лад, и теперь он затянул длинную балладу, кончавшуюся следующим куплетом:

А на этом синем камне, Что за надпись там видна? А на камне этом надпись: Лина тут лежит — одна…

Все растроганно молчали. Живописец Дюхтер издавал странные, шмыгающие звуки. Фал выколотил из инструмента крепкое интермеццо и весьма проникновенно исполнил «Материнское сердце». Для Дюхтера это оказалось чересчур. Еще не затихли последние звуки песни, как он сполз со стула и, захлебываясь рыданиями, осел на пол. Г-жа Слок, вероятно, полагавшая созерцание столь беспросветных человеческих страданий чересчур разрушительным для души, теперь решительно отослала сына от камина в постель. Слок и гончар, у которого, удивительное дело, вдруг сна ни в одном глазу не оказалось, поволокли Дюхтера вон из комнаты.

— Художником быть, доложу я вам, это не хухры-мухры, — сказал Фал. — Это жутко серьезный парень, вы еще увидите. Очень, очень серьезный. — Вслед за этими словами он, подкрепившись адской смесью пива с можжевеловкой, пустился в рассуждения об изобразительном искусстве. Дело было, разумеется, нешуточное, поскольку его рассказ включал в себя, кроме массы прочих вещей, также и наставления о том, как распознавать несвежую птицу, как правильно мариновать в винном уксусе жареную селедку или моллюсков, какие бывают разнообразные средства против похмелья, как можно устроить трюк с простым старомодным электросчетчиком и колечком на ниточке, и о том, как восхитительна природа.

— Нарисуешь вот такой вот цветочек, — сказал он, указывая на два дорогущих цветка в маленькой вазе, — со всеми его штучками-вздрючками, и тебя затаскают за порнографию. Вот ей же богу, правда. — Самое ужасное в жизни происшествие стряслось с ним в одном доме, куда он явился забрать шкафчик ручной работы, и там в одной комнате увидел сидевшую за столом громадную голову с маленькими ручками и ножками. Голова была занята складыванием бумажных корабликов, и она даже сказала ему: «Добрый день, сударь». — Жуть. Случится же такое, — заключил он.

После этого он опять запел.

— Какой славный вечерок получился, — сообщил он после нескольких песен. Все с ним согласились и заверили, что, выступай он по радио или снимайся в кино, имел бы златые горы. Ободренный этим, он спел еще одну, очень печальную песню о болезни и смерти. Пока все слушали, Слок отозвал меня в сторонку и сполна отсчитал согласованную сумму.

Заработки

Деньги стремительно заканчивались, и передо мной уже маячил день, когда я буду вынужден распроститься с последней парой шиллингов. Какая-то необъяснимая вялость, однако, мешала мне шевелиться: по утрам я подолгу залеживался в постели и поднимался только после длительных самоувещеваний, так что мне оставалось всего несколько дневных часов; это короткое время я использовал на то, чтобы, по большей части все еще в состоянии полудремы, отправиться за самыми дешевыми продуктами — либо на рынок, за полчаса до его закрытия, либо в грязнущую и посещаемую в основном мухами лавчонку в моем районе; цены — подозреваю, что из-за тошнотворной экземы владельца, — были там весьма демократические.