Выбрать главу

Случается, что ребята в оркестрионе делаются раздражительными, или расстроятся фильтры, и тогда им дается время на профилактику, недели две, а то и больше. Вот и выходит, что нужны по меньшей мере два оркестриона, странствующих по гонаде, чтобы дать возможность каждому городу рехнуться на космическом представлении хотя бы один раз в год. Сейчас, например, второй оркестрион играет в Бостоне уже третью неделю: там произошли сексуальные беспорядки.

Диллон просыпается в полдень. Электра лежит рядом с ним: малыши давно уже ушли в школу, кроме младенца, воркующего в детской нише. У артистов и художников свой распорядок дня. Ее губы касаются его губ. Поток огненно-рыжих волос закрывает его лицо. Рука ее, блуждая, ложится на его чресла.

— Любишь? — мурлычет она. — Не любишь? Любишь?

— Ты — средневековая колдунья.

— Ты такой милый, Дилл, когда спишь. Волосы длинные, кожа душистая. Прямо, как девушка. Я от тебя становлюсь без ума.

— От меня? — он смеется и затискивает свой член между своих поджарых ляжек. Сжимает ноги. Ладонями, сложенными лодочкой, поднимает мышцы на груди, пытаясь изобразить что-то похожее на женские груди.

— Живей! — хрипло говорит он. — Вот твой шанс.

— Очень глупо. Сейчас же перестань!

— А я думаю, что был бы неплох, если бы был девушкой.

— У тебя не такие бедра, — отвечает она и раздвигает его стиснутые ноги. Но он не собирается спариваться, несмотря на то, что его член поднялся и продолжает напрягаться. Он редко предается удовольствиям в это время дня. Да и настроение сейчас не соответствующее — слишком игривое, слишком неуравновешенное.

Электра спрыгивает на пол и нажимом педали опускает постель вместе с лежащим в ней Диллоном, легкомысленно хихикая. У нее игривое настроение. Диллон следит, как она вальсирует к душу. «Какие у нее чудесные ягодицы, — думает он. — Такие белые, полные. Какая великолепная глубокая расселинка. Какие изящные ямочки». Он подкрадывается к ней и слегка, чтобы не осталось меток, покусывает ее за ушком. Они вместе втискиваются под душ. Младенец начинает плакать. Диллон оглядывается через плечо. «Господи, господи, господи!» — басит он, срываясь на фальцет.

«Как прекрасна жизнь, — думает он. — Каким наполненным может быть существование!»

— Дай мне покурить, — просит Электра, набрасывая на себя одежду. Прозрачная ткань ложится на ее груди, розовые соски похожи на слепые глазки. Диллон доволен, что она перестала наконец кормить грудью: биология, конечно, биологией, но пятна от голубовато-белого молока на всем окружающем раздражали его. Разумеется, это его недостаток, который нужно искоренить. Нельзя быть таким привередливым. А Электре нравилось кормить грудью. Она и сейчас позволяет малышу сосать грудь, будто бы ради удовольствия ребенка. Но много ли удовольствия можно получить от сухих сосков? Диллон прекрасно понимает ее истинные мотивы.

— Ты будешь сегодня рисовать? — спрашивает он и тянется за одеждой.

— Вечером, во время твоего выступления.

— Последнее время ты что-то мало работала.

— Я не чувствовала натяжения нитей.

Это ее особое выражение. Чтобы заниматься искусством, она должна чувствовать себя как бы укоренившейся в землю. Нити, поднимающиеся из поверхности планеты, проникают в ее тело, прорастают в нем, подключаясь к ее нервам. И по мере вращения земного шара из ее сияющего и всеобъемлющего тела высвобождаются образы. По крайней мере, так говорит она сама. А Диллон никогда не подвергает сомнению претензии своих друзей художников, особенно если таким другом является собственная жена. Он восхищается ее работами. Было бы сущим безумием жениться на космооркестрантке, хотя в одиннадцать лет он только об этом и мечтал. «Вот бы разделить свою судьбу с девушкой-кометарфисткой!» Если бы он в свое время так и сделал, то сейчас был бы вдовцом. «В Спуск! В Спуск!» Она оказалась легкомысленной развратницей и разбила жизнь удивительного чародея, каким был Перегрин Коннели. «А на его месте мог бы быть я. Мог бы… Мальчики, не женитесь на девушках вашего круга, и вы избежите незаслуженной ненависти».

— Нет fumar? — спрашивает Электра. Последнее время она изучает древние языки. — Рог que?

— Вечером я работаю. Если я позволю себе курить раньше времени, это может развеять галактическое настроение.

— А можно я покурю сама?

— Делай, как тебе нравится.

Она закуривает, искусно отломав колпачок острым, как кинжал, ногтем большого пальца. Ее лицо сразу румянится, глаза расширяются. Такая милая черта — она легко переходит из одного состояния в другое. Она выдыхает дым на младенца, который от этого заливается радостным смехом, в то время как поле обслуживающей его ниши гудит в безуспешной попытке очистить атмосферу вокруг ребенка.

— Grazie mille, mama! — говорит Электра, подражая чревовещателю. — Е molto bollol Е dolicioso! Was fur cuones Wetter! Quell a qioio!

Она движется по комнате, танцуя и распевая свои фразы на странных языках. Потом со смехом валится на спущенную постель, задрав подол своего оборчатого платья; ее половые губки, окруженные каштановым ореолом, излучают приятную теплоту и искушают его, несмотря на принятое им решение не отвлекаться. Ему удается сдержать себя, и он только целует ее. Восприняв смену его настроения, она безропотно сдвигает ляжки и опускает подол платья.

Диллон переключает экран, выбирая абстрактную программу, и на стене загораются узоры.

— Я люблю тебя, — говорит он ей. — И я хочу есть. Электра подает ему завтрак. После завтрака она уходит, сказав, что ей в этот день надлежит посетить духовника. Лично он рад ее уходу; сейчас ему не по себе от се жизнерадостности. Ему нужно настроиться на концерт, а это требует от него спартанской воздержанности. Как только она уходит, он программирует информтер на резонансное отражение своих психоволн и по мере того, как он проникается мыслями о сути концерта, он легко приходит в соответствующее настроение. Младенец тем временем остается в своей нише, обеспечивающей ему самый лучший уход. И Диллон даже не задумывается о том, что младенец остается один, когда в 16.00 он направляется в Рим, чтобы превратиться в маэстро, исполнителя космической музыки.

Лифт возносит его на сто шестьдесят этажей выше к небу. Выйдя из кабины, он попадает в Рим. Живущие здесь люди в большинстве своем являются мелкими чиновниками, средним эшелоном неудавшихся должностных лиц, таких, которым никогда не попасть в Луиссвилль, исключая случаи доставки отчетов. Они настолько нерасторопны, что им нечего надеяться попасть даже в Чикаго, Шанхай или Эдинбург. Они навсегда останутся в этом добротном сером городе, застывшем в почитаемом ими порядке вещей, выполняя примитивные операции из числа тех, что любые компьютеры выполняют в сорок раз лучше. Диллон чувствует космическую жалость ко всем, кто не является артистами, но больше всех он жалеет жителей Рима. Из-за того, что они не умеют пользоваться ни своими мускулами, ни своими мозгами. Искалеченные души, ходячие нули, уж лучше бы им броситься в Спуск.

Какой-то римлянин натыкается на него, едва он, выйдя из кабины лифта, останавливается, задумавшись о жалкой судьбе этих людей. Это мужчина лет сорока, без какого-либо намека на одухотворенность. Ходячий мертвец.

— Извините, — бормочет человек и поспешно отскакивает.

— Встряхнись! — кричит вслед ему Диллон. — Полюби! Натяни какую-нибудь девочку! Расслабься! — смеется он. Но что толку — ни один римлянин не засмеется вместе с ним. Похожие друг на друга люди проносятся мимо него по коридору, улавливая последние вибрации восклицаний Диллона.