Я знал тридцатилетнюю женщину, которая в 1937 году, будучи грудным младенцем, в один день лишилась и отца и матери и воспитывалась в детдоме для детей репрессированных. Страшного вырастили из этой девочки человека. Не человека, а робота с запрограммированными убеждениями и психологией. Уже после XX съезда эта образованная, читающая (и даже пишущая) женщина оставалась убежденной сталинисткой, верила всему, что делалось и говорилось в его, сталинские (а также и в нынешние) годы.
Могут задать каверзный вопрос: а как в вашем идеальном демократическом государстве — неверующие родители и те же убежденные сталинисты имеют право воспитывать ребенка в своих убеждениях?
Вопрос действительно каверзный. И все-таки: да, могут, если их убеждения не являются явно аморальными, бесчеловечными, как не могут пользоваться защитой закона изуверские секты, вероучения которых благословляют убийство или самоубийство. Думаю, что чистый сталинизм не может не быть признан учением изуверским, как и фашизм гитлеровского толка.
Но забыл я этих двух мальчиков, по многу раз упорно убегающих из детдома. Что же дальше? А ничего. Рассказал Андрей Донатович Синявский эту ужасную и трогательную историю, похлопали, поужасались и — забыли. А ведь судьба этих двух мальчиков ничуть не легче судьбы Орлова, Щаранского, Ковалева и многих других наших славных правозащитников. Только у тех, у Орлова и Щаранского, — срок. Отсидели свои семь или десять лет, отмучились и опять со своими близкими, со своими друзьями, со своим делом.
А эти два брата навеки приговорены к сиротству, к одиночеству, к духовной смерти.
Выдюжит ли тринадцатилетний, а тем более десятилетний? И не самый ли страшный грех совершается здесь, когда соблазняют «малых сих»?
Но — молчат, набрали в рот воды и молчат, и конгрессмены, и сенаторы, и Эмнисти Интернешнл, и «Вашингтон пост», и «Юманите», и «Унита», и другие представители мировой совести.
А что же все-таки произошло с Машей? Была ли нами совершена тут какая-нибудь ошибка? Так ли уж мы ни в чем перед ней не виноваты? Нет, разумеется виноваты, и очень виноваты.
Не хватило фанатизма и не было полного единодушия, единомыслия в нашей маленькой семье.
Не было единомыслия и в моей собственной душе.
Это все то же, один из самых распространенных и самых непростительных грехов: попытка служить одновременно и Богу и Мамоне. И недостаток сил, веры, любви к Богу — чтобы оставить все, взять крест свой и следовать за Ним.
Оставить все мы не можем и крест выбираем полегче.
Но что значит, собственно, оставить все? И детей оставить? На кого же? На произвол тех темных сил, от которых пытаемся уберечь собственные души? Но ведь в той же Книге сказано об участи тех, кто соблазнит одного из малых сих.
Остаются два выхода. Или — следуя примеру отчаявшихся пятидесятников, ринуться в первый попавшийся подъезд первого попавшегося посольства и просить убежища. Но ведь далеко не всякий пойдет на это. Не по недостатку храбрости, а потому, что для многих легче оставить злато и серебро, машину, дом и другое имение, чем родную землю…
И второй выход: молить Создателя о ниспослании нам такого порядка жизни, при котором не надо будет ломиться в посольские двери, таясь молиться и таясь учить слову Божьему детей.
Бороться за этот порядок. Но — как, каким способом бороться? Только словом. Проповедью. Убеждением. Кровопролитие, чем бы его ни оправдывали и чем бы ни осеняли — крестом или полумесяцем, — остается кровопролитием и не может не претить душе христианина. Да и всякой доброй душе вообще, ибо душа, по слову Тертуллиана, христианка по самой природе своей.
Упомянув сейчас Тертуллиана, проверил для себя, когда он жил. Этот блестящий карфагенский юрист, живший во втором веке, занялся богословием уже в зрелые годы, после того как принял христианство. То, о чем он писал в своих трактатах, и сегодня, то есть без малого две тысячи лет спустя, звучит удивительно злободневно, трогает и волнует — особенно нас, христиан Восточной Европы и других атеистических государств. Между прочим, он порицал христиан, пытавшихся бегством спастись от мученичества. Он выступил в защиту солдата-христианина, отказавшегося возложить на свою голову венок.