Из письма от 14.VI.59 г.:
…У нас все та же невыносимая жара, речка пересохла давно (недаром она зовется Сухая Россошь). В разгаре сезон вишен (но в магазинах ее еще почему-то нет, на рынке — 5 рублей кг).
Где похоронена Ваша мама? Моя где-то в Парголове, но мне ни разу не удалось туда поехать — только посылала деньги причту за исполнение треб… Не могла отлучиться так далеко от детей.
…Я уже писала Вам, что в Петербурге одно время развелось много хиромантов, к которым мы, девчонки, и бегали, наведя предварительно справки, чтобы не попасть в ловушку. Была некая графиня Ребиндер, вынужденная заняться таким ремеслом из-за широкого образа жизни своего мужа. Пропуском к ней служила ее визитная карточка, которую она давала надежным людям, плата за сеанс была, кажется, 3 руб. И, помню, как я, глупышка, обрадовалась, когда мне сказали, что я всю жизнь буду работать и много переезжать с места на место.
…Представьте себе, что приезд в СССР императора Эфиопии Хайле Селассие I вызвал у меня воспоминания, о которых я хочу Вам рассказать. Узнав из одной газетной статьи, что Эфиопия — это страна, которая прежде называлась Абиссинией, я вспомнила того молодого абиссинца, о котором слышала от отца. В одном из военных училищ, кажется в артиллерийском, обучался абиссинец. Фамилия у него была почему-то русская — не то Мартьянов, не то Мартынов. За цвет его кожи К. Р. дал ему прозвище „шоколадный Ваня“. Как-то на одном из смотров Константин Константинович изволили пошутить: послюнив палец, он мазнул Ваню, стоявшего в строю, по щеке и деланно удивился:
— А краска-то крепкая, не линяет!
Дома отец с возмущением рассказывал об этом случае своей матери, моей бабушке.
….Отец много мне дал в смысле общего развития. Если, например, сюжет пьесы был мне не совсем понятен, то отец разъяснял мне его. То же было и при посещении Эрмитажа, Музея Александра III, Третьяковской галереи, „передвижных“ выставок…
…Кшесинская мне не понравилась: худая, тощая и неестественная улыбка.
Цены билетам в театрах я не знаю: их покупал отец, но сидели мы не дальше 10 ряда, а часто и ближе, то же было и с мужем — Noblesse oblige!
Была в то время „звезда“ — красавица Кавальери, но я видела ее только на открытках. Приезжала и Айседора Дункан, балерина-босоножка (будущая жена Есенина), но отцу она не понравилась и меня на ее концерты не брали.
В Московском Художественном я была на „Юлии Цезаре“ с Качаловым, но смотреть не могла: для меня это был инсценированный урок истории.
…Благодарю Вас за такое искреннее поздравление. Да, я сама этому не верю, но мне дают отдельную комнату. В первом этаже! С плитой! В помещении уже начали работать плотники — значит, можно мечтать, что к середине августа я буду „у себя“.
К письму приложена не фотография, а опять-таки кусочек фотографии, неровно обрезанный сверху и снизу прелестный фотографический снимок семидесятых — восьмидесятых годов прошлого столетия. Ужасно люблю эти коричневато-серые овальные портреты, их четкость, рельефность и некоторую, вместе с тем, дымку, как бы висящую, плывущую между тем, кто изображен, и тем, кто смотрит.
Вполоборота снята милая девушка некрасовских времен — с челкой, с пухлыми добрыми губами, с белым кружевным воротничком, с шелковым черным бантом на груди… Неужели это та, которую так недолго любил и так быстро оставил муж, так скоро забыла дочь, та, которую для того только привезли на Север, чтобы похоронить — где-то на Парголовском кладбище?
Сколько ей? Лет шестнадцать-семнадцать. На обороте карточки — витиевато рассыпанные буквы:
«Центральная фотография Л. Климашевскаго
У Полицейскаго моста — собственный домъ въ Астрахани».
Почему-то ужасно тоскливое чувство вызывает у меня этот адрес. Может быть, потому, что никого и ничего уже нет: ни Л. Климашевского, ни Полицейского моста, ни собственного дома… Даже твердый знак напоминает о небытии.
…Он спал, видел себя во сне учеником милютинской военной гимназии, должен был отвечать что-то о Галльском походе Юлия Цезаря подполковнику Ягодкину — тому, что вел у них всемирную историю, — а подполковник был почему-то не подполковник, а — министр внутренних дел Протопопов, и говорил он что-то непонятное, о каких-то мешках и ящиках с прокламациями, и Сережа Хабалов все напрягался, вспоминал — и о Цезаре, и о ящиках, и было ему очень страшно, такого страха он никогда не испытывал ни в детстве, ни позже…