Выбрать главу

И тут же подумал:

«Прости меня, маленькая».

Получая стенограммы, спросил, показав глазами назад:

— Кто это?

Дежурный офицер так же негромко ответил:

— Дочь Хабалова.

Выходя, он еще раз посмотрел. Сестра милосердия оскорбленно вспыхнула. Он слегка поклонился и вышел.

Душа полна такой тоской…

«Боже мой! Дочь Хабалова… У этого обросшего сединой старика в синей помятой тужурке с прилипшими к ней соломинками — молодая дочь… семья… Как это он сказал сегодня? „Понятие о вежливости не всем свойственно!“ Почему у меня при этом защемило сердце? А как по-мальчишески, как провинившийся мальчик — снизу вверх — смотрел Протопопов на Муравьева… Как плакал на допросе Белецкий, что ему стыдно своих детей! А как плакал давеча старый Кафафов».

Он собирался ехать трамваем, но незаметно для себя свернул в Александровский парк и теперь уже видел перед собой тяжелое нагромождение Народного дома.

«Пойду пешком… Откуда это пахнуло сиренью? Или — духи? Нет — живая! А вспомни Вырубову, эту потаскушку на костылях. Она врет на каждом шагу, врет совершенно по-детски, а ведь как любил ее кто-нибудь! Не забывай об этом, сердце! Обливайся слезами жалости ко всему…»

За дощатым высоким забором гремели, содрогались и взвизгивали голосами горничных и проституток «Американские горы», Оттуда, из-за забора пахнуло жареным мясом, пивом, дешевыми папиросами, дешевыми духами…

«Зайти — пообедать? Отдохнуть? Почему я так люблю этот рай для дураков? За то, наверно, что это ведь тоже — детское».

— Офицерик, угостите папиросочкой.

— Не курю, детка. И тебе не советую. Соси лучше монпансье.

Толстоморденькая, совсем молодая, с челочкой. Модные высокие сапожки на шнурках.

«Боже, боже, какая бывает тоска!.. Нет, пообедаю дома. И денег немного, и Агния ждет. Она готовит вкусно. О чем я? О том, что никого нельзя судить. И о том, что в горе и в радости человек становится ребенком…

Ах, как бесподобно, как царственно и вместе с тем как тоскливо ревет лев!.. Сломай, сломай свою клетку! Учись у людей! Нет, не учись у людей. И вот опять этот запах зверинца и цирковой конюшни! Почему он так волнует кровь? Далекое детство?»

Минут пять постоял на стрелке у Биржи, полюбовался на барки и пароходики, на снующих над водой чаек. Хотел идти через Дворцовый, но потом раздумал и пошел по набережной.

«Милое петербургское лето! Милое бекетовское лето! Здесь каждая выбоина в тротуаре кажется знакомой… И не те же ли рыболовы, что и тридцать лет назад, стоят со своими удочками у парапета? Не та же ли старушка в той же черной наколке и с тем же ридикюлем выходит из часовни на Николаевском мосту?..

Нет, не те! Тех уже нет. И время шумит над головой не то… Спокойно смотрится в воду канала вытянутая вверх арка Новой Голландии, прекрасная своей классичностью, своей запущенностью, своей руинностью. Такой она была и полвека назад. Но разве шумели когда-нибудь так дико матросы в этих красных казармах за Благовещенским собором?!

А почему так испуганно взглянул на меня, даже слегка шарахнулся этот шагающий от Мариинки буржуа в канотье и в белом жилете? Впрочем, они сейчас только и делают, что боятся: то хулиганов, то немцев, то Ленина, то анархии… Бойтесь, бойтесь, голубчики. Кадет по крови, я не с вами… Но ведь все они — и живые, и убитые — дети моего века и сидят во мне… О, боже, боже!..»

…Душа полна такой тоской, А ночь такая лунная.

…Сытно и с удовольствием пообедав, проглядев газеты, он хотел на полчаса прилечь, поспать, но, уже стягивая сапоги, понял — не уснет. От всего — и от белой ночи тоже — чувствовал возбуждение, как от вина. Развязав тесемки на папке, разложив на столе тетради со стенограммами, сел работать.

Часа два-три занимался — правил и делал выписки — без электрического света, потом включил лампу под фаянсовым зеленым, густого ломберного цвета абажуром.

В открытые настежь окна летели далекие запахи моря, их перебивал запах гари от соседних фабрик. Закончив работу, когда за окнами уже побледнело небо и зеленая лампа на столе стояла ненужным напоминанием об ушедшем дне, Александр Александрович извлек из ящика тетрадку дневника и сделал обстоятельную запись, закончив ее такими словами:

«…С гарнизоном нет сладу. Не верят комитету, не дают заключенным, которым прописано, молока и яиц. Сторожит все одна стрелковая рота… Хотят обратиться в Совет солдатских и рабочих депутатов. Манухин с комендантом поехали к Луначарскому, чтобы он хоть повлиял.

Есть в этом внешне нелепом положении одна глубокая русская правда. Русский человек (часть его души) судит не за дела, а за то, как люди себя носили. Поэтому вот это „посиди на нашей солдатской пище“. С этой точки зрения, мы все, интеллигенция, несем вину. Это понял бы… Распутин. Все это — бездны русского духа… пропасти его…