Не узнаю себя. Что со мной сталось? Давно ли я свободно переносила сорокаградусную жару, ухаживала за огородом и цветником, носила воду для полива, стирала и даже купалась… Соседи удивлялись моей бодрости и энергии, а сейчас я — развалина.
…Больше всего меня угнетает полное одиночество, продолжающееся без малого год! И нет надежды, что это прозябание станет жизнью. „Живу, чтобы есть!“ Нет, эта формула мольеровского персонажа мне претит…
Одна, одна, всегда, каждый час и каждую минуту одна — и при этом вокруг люди, которых я должна считать и называть „своими“!..
…Только что принесли Ваше авиаписьмо — такое большое и хорошее. Что Вы такое говорите об „угрызениях совести“?! То, что я пишу о нем, я делаю как всегда с большой радостью. К сожалению, делать это приходится украдкой. Если дома узнают, что я касаюсь этой темы, — не могу представить, что и будет!
Думаю, что в начале будущего месяца я пришлю Вам полную (насколько это в моих возможностях) биографию Сергея Семеновича. Куда Вам писать? Долго ли Вы собираетесь пробыть в Эстонии? Уехал ли Ваш приятель-литературовед?
Вот как незаметно пролетело время! Подумайте: еще год, и Машенька пойдет в школу. А когда я написала Вам (после Вашего выступления по радио) первое письмо, Ваша дочка вряд ли умела ходить!
Успешно ли подвигается Ваша книга? Буду ждать с нетерпением ее выхода. Ведь „Ваша Маша“ — это и „наша Маша“.
Последнее время мне довольно часто пишет внучка Рита. Она теперь работает бухгалтером в Госбанке, недавно сдала экзамен и принята на заочное отделение финансово-экономического института в Новосибирске.
Вы спрашиваете: почему только черные мухи?.. Потому, Алексей Иванович, что других было мало в моей жизни.
Нет, были все-таки. Но все это или детство, или ранняя молодость, девические годы и — полтора года на хуторе Новопетровка…»
…На дворе стоял сентябрь, конец его. День был веселый, солнечный, но не такой удушливо жаркий, как вчера и третьего дня, когда она с трудом переходила улицу — асфальт раскалился до того, что сквозь тапочки жгло ноги. Но не из-за погоды же так легко и спокойно на душе, такое равновесие в мыслях? Неужели оттого только, что — одна, что можно расслабить мышцы, выйти из этого гадкого, невыносимо тягостного состояния, когда целый день кажется, будто на тебя пистолет наведен?!
Юра и Женя с утра на пляже, она перемыла посуду, послушала последние известия, заштопала локоть на кофточке, перебрала полчашки крупы — той, что когда-то в Петербурге называли «смоленской», — и вспомнила, что надо еще что-то сделать, что-то важное. Да… Пантелеев ждет… обещал товарищу… надо пользоваться минутой, пользоваться тишиной, тем, что никого нет дома.
Ах, какая тишина! Только будильник тикает, да в холодильнике что-то покряхтывает и вздыхает. Пользуйся минутой, старуха! Скоро из Киева приедет Юрий-младший, «юниор», как называет его отец, и тогда — прощай всякий покой: целый день товарищи, хлопанье дверей, дурацкий гогот, какой-то слабенький, немужественный запах сигарет, завывающие пластинки…
Что-то ей все-таки мешало встать, пойти в коридор. Да, надо снимать корзину!.. Чемодан стоял, втиснутый в узенькое ущелье между стеной и платяным шкафом. Она сама ставила на него — для пущей надежности — плетеную корзинку с бельем. Еще на кухне она почувствовала, что волнуется. Во-первых, вспомнила, что корзина с трудом втискивается в эту щель, а еще мелькнуло в памяти, что прошлый раз, стаскивая корзину, поцарапала, слегка порвала обои. Совсем чуть-чуть, не сразу и заметишь, — скандала, конечно, никакого не будет, но что-нибудь язвительное, остроумное мадам непременно скажет. От греха подальше, она тогда же хотела подклеить обои, даже искала на столе у сына клей, но не нашла…
Надо было и хотелось еще посидеть. Так хорошо, так мило тикали часы… Так уютно, напоминая что-то далекое, детское, пошевеливалась занавеска на открытом окне… Но все-таки заставила себя — встала, пошла в коридор и не успела дойти до шкафа, как почувствовала сильную боль в темени и в плече, открыла глаза и увидела, что лежит на своем диване, укрытая одеялом. Голова, как всегда после приступа, пылает, во рту пересохло. А за столом, спиной к ней, сидит, читает газету, Юрий. Горит лампа, значит уже вечер.
— Юра! — сказала она. Но, наверно, сказала тихо, одними губами, он не пошевелился. Она застонала.
Он опустил газету, повернул голову.