Конечно, и от толстовства в нем (если оно когда-нибудь было) ничего не осталось. Вообще я думаю, что толстовство как духовная сила может существовать только как сила противоборствующая — как отрицание церкви, как образец религии бесцерковной. Оно живет и дышит только в споре (и только в ссоре). С кем же ссориться толстовцу и с кем спорить в кальвинистской Женеве?
…Тут я должен остановиться и сказать о том, о чем давно уже откладывал разговор.
Не один раз упоминал я в этих заметках о католических храмах, о том, как я молился там, о трепете, который охватывает меня, когда я вхожу даже в пустой костел, и ни разу не сказал о храме протестантском…
Да, и там я испытываю душевное волнение, и там чувствую присутствие благодати, но сказать вслед за Тютчевым, что «лютеран люблю богослуженье», я не могу. Возможно, я сравнительно редко бывал на лютеранской службе — никогда не стоял (не сидел) ее до конца и потому не могу достойно оценить «обряд их строгий, важный и простой»… Но ведь и в костел я много раз заходил — и до, и после мессы, и совсем ненадолго во время мессы…
Пытаюсь понять, в чем дело. Когда мне случается попасть в город, где имеются и кирхи и костелы, — например, в Берлин, где лютеранских кирх значительно больше, чем костелов, — я в первую очередь все-таки ищу храм католический.
Не в том же дело, что «голые стены», что «дом их пуст и гол стоит»… Чего-то нет в этих стенах, чего-то мало. Боюсь, что не точно, не к месту употребил Ф. И. Тютчев слово «люблю»… Понимает, признает, уважает, даже принимает, но если «люблю», то как можно было сказать, что «в последний раз вы молитесь теперь»!..
Все хочу найти ответ, объяснение.
Может быть, поможет все-таки тот же Тютчев? Что имел он в виду, говоря о «строгости» обряда? Отсутствие экстаза, расписанность, чинность не только богослужения, но и самой молитвы?
Повторяю: мне сравнительно редко приходилось бывать в кирхах. Первый раз было это, если не ошибаюсь, в Петергофе. Привела нас, маленьких, в тамошнюю кирху наша бонна, прибалтийская немка Эрна Федоровна. Ничто не запомнилось. Да и что может запомниться в «пустом и голом доме», где нет ничего, кроме «пустых и голых стен»?
И другие наши бонны были протестантками. Молились они, на наш детский взгляд, странно: после обеда клали на стол руки — ладошка на ладошку, несколько секунд молчали и поднимались… Что-то вроде легкой гимнастики. Никаких внешних проявлений общения с Богом, никаких слов, ни малейшего выражения экстаза. Наша мама, да и сам я часами простаивали в церквах, молились и дома, опускались на колени, шептали или вслух произносили — как изученные, так и свои, из сердца идущие слова молитвы… А тут всё внутри.
Некоторый подъем, экстаз проявляется в хоровом пении, когда, поднявшись над своими длинными партами, поют все молящиеся, вся кирха. Или на кладбище, когда совершают похоронные обряды. Я сказал: некоторый экстаз. Да, очень все-таки сдержанный.
Но душа рвется — к Богу, ищет своих путей к Нему…
В той же чинной европейской Женеве, где проживает в хмельной тоске Н. П. Бирюков, где милая пожилая дама по имени Ксения Александровна торгует свечками в храме Воздвиженья креста Господня, в том городе мне запомнился еще один человек, молоденькая девушка, почти девочка.
Есть там в центре города, в парке — памятник Жану Кальвину. Гранитный барельеф, если память не изменяет… Так вот, когда мы там были, обозревали эту женевскую достопамятность, напротив памятника, лицом к нему прямо на зеленом газоне сидела, сложив по-турецки ноги, девушка лет шестнадцати-семнадцати, в синих джинсах. На коленях у нее лежала большая раскрытая книга — Библия, и девушка читала ее. Наши спутники вели себя не весьма пристойно, столпились около этой девушки, заглядывали в книгу, — она ни разу не подняла на них глаз. Перевернула страницу и читала дальше. И когда минут двадцать спустя мы возвращались тем же путем к выходу, девушка сидела в той же позе, углубясь в книгу.