Говорят: рукописи не сгорают?
Но ведь сказавший это, когда писал, — я уверен в этом, — надеялся на возможность прижизненной публикации!
А если не надеялся — то его титаническая работа над „Мастером“, филигранная отделка текста, один, второй и третий варианты — лишнее свидетельство его титанического же таланта, если не гениальности!..
А нам, не гениальным, податься некуда. Не писать не можем. Писать „для потомков“ — не получается. Вот и бредешь по той, единственно возможной, как тебе кажется, дороге, держишься единственно доступного тебе курса: не участвуешь ни в каком явном эле, делаешь и проповедуешь в меру твоих возможностей и способностей — доброе. И при этом все ждешь, что окликнут тебя, остановят, скажут с усмешкой:
— А коммунистическая ли это мораль, которую вы проповедуете, товарищ Пантелеев?
Были такие попытки.
Был такой Чевычелов Дмитрий Иванович, директор ленинградского Детгиза. Маленький человечек, никогда не снимавший — ни на улице, ни в помещениях, ни даже у себя в кабинете — ермолки. Этот Чевычелов многократно и где только можно выступал против моего рассказа „Честное слово“, заявляя, что проповедуемая там мораль — не коммунистическая.
И мне однажды — один на один — сказал:
— Когда-нибудь я это все-таки докажу, Алексей Иванович. Что коммунисту честное слово не всегда и не во всех случаях следует держать…
В свое время, в годы нашей общей молодости Чевычелов работал цензором и ему, лучше чем кому-либо другому, положено было знать, что такое коммунистическая мораль. Конечно же, его героем был Павлик Морозов, доносчик на собственного отца, а не глупенький беспартийный мальчик из рассказа „Честное слово“, мальчик, который считает, что быть честным надо во всех случаях жизни!..
Проповедью активного христианства может быть, мне кажется, назван рассказ „У Щучьего озера“. Недавно в журнале „Детская литература“ рассказ этот хвалил критик С. Сивоконь, но хвалил не за главное, хвалил за патриотизм, за удачное описание чувства ностальгии у эмигрантов, а ведь рассказ не об этом. Основная мысль его: „Возлюби обижающего тебя“. Не в лоб, не прямо, но именно об этом говорит старуха Корытова, мать председателя колхоза, приколовшая к тумбочке на могиле второго своего сына лучинный крестик… Прямо, повторяю, ни о чем там не говорится, но рассказчик понимает, что его собеседница — человек одной с ним веры, что о» и единомышленники. И опять-таки ничего прямо не докладывая читателю, наоборот, несколько даже иронически выслушав рассказ старухи, попрощавшись с нею и оставив ее на могиле сына, он идет со своей собакой в сторону Щучьего озера и — радуется… «А я шел, и посвистывал, и посмеивался, и размахивал палкой. И много о чем думалось мне в этот благодатный, благословенный, солнечный осенний день».
Человек только что выслушал скорбный рассказ матери, потерявшей на войне двух сыновей. С чего же это он посвистывает, и посмеивается, и размахивает палкой? Чему радуется? А тому только, что есть еще на нашей земле такие женщины, которые не хотят жить «по ихним законам», по законам людей, разоряющих чужие могилы…
«Много о чем думалось мне…» Сказано это в расчете на то, что и читатель задумается. И порадуется. Заразится радостью. И эта радость как-то свяжется у него с лучинным крестиком и с образом старой советской женщины, ухаживающей за могилой эмигрантки.
Прямо-то, я говорю, о чем хочется сказать, не скажешь. Вот и засовываешь мысль в подтекст. Прибегаешь к языку эзопову…
А ведь было время, когда можно было и без эзопова, когда очень даже свободно можно было говорить на Руси на эти темы. И удивляюсь, до чего же мало и как бледно и походя говорилось об этом даже теми, кто открыто исповедовал христианство. Даже у таких титанов, как Достоевский, Гоголь, молодой Толстой, религия чаще всего выносится за скобки. Или изображаются колебания и сомнения верующего в Бога человека.