— Куда?
— К заместителю начальника.
Сам этот юный садист (как говорили в камере сведущие люди — бывший уголовник, карманник) ведет меня к замначу УР’а, тот поднимается навстречу, с удивлением оглядывает меня и говорит:
— Вы Пантелеев?
— Да.
— Писатель?
— Писатель, — с трудом выжевываю я пересохшими губами.
— Так вот, товарищ Пантелеев, берем с вас подписку о невыезде, и — можете считать себя свободным.
И заметив на моем лице недоумение, объясняет:
— Только что звонил, ходатайствовал за вас Максим Горький.
На площади Урицкого у подъезда уголовного розыска меня ждал верный друг мой Костя Лихтенштейн. При моем появлении он заметным образом содрогнулся. Но и на Костином лице тоже было немало следов вчерашнего побоища, — достаточно сказать, что нижняя Костина губа была надорвана и заклеена черным пластырем.
— Чтобы не забыть, — невнятно сказал Костя. — Тебя просил зайти к нему в «Европейскую» гостиницу Горький.
— Когда зайти?
— Сейчас же. Сию минуту.
— То есть как сию минуту?
— Да. Велел — не заходя домой.
И пока мы шли с ним по Дворцовой площади и Невскому проспекту, Костя рассказал мне, как все получилось. Чуть свет он прибежал к моей маме и сказал, чтобы она не беспокоилась, что я жив, только попал в несколько затруднительное положение. От мамы он узнал адрес С. Я. Маршака и побежал — через весь город — к нему. Денег ни на трамвай, ни на телефон-автомат у Кости не оказалось. Когда он появился на улице Пестеля у Маршаков, Самуил Яковлевич принимал ванну. Ему через дверь сообщили, что с Пантелеевым что-то случилось (снова что-то случилось!)… Самуила Яковлевича — как это часто бывало в его жизни — осенило. Задав себе вопрос: «Что можно сделать?» — он тут же вспомнил: «В Ленинграде Горький!» И, мокрый, голый, в накинутой на плечи махровой простыне, стал дозваниваться к Горькому в «Европейскую» гостиницу. Оказалось, что Алексей Максимович болен, гриппует. Крючков все-таки согласился доложить ему. Алексей Максимович стал звонить в розыск. А дозвонившись, просил Крючкова сообщить о результатах Маршаку и попросил передать, чтобы я сразу же, не заходя домой, шел к нему.
В те годы на Невском, угол Мойки, в доме, где когда-то в кофейне Вольфа завтракал перед дуэлью Пушкин, доживало короткий нэповский век крохотное — в одно окно — кафе. Услышав запах кофе, я вспомнил, что со вчерашнего вечера не ел, и предложил Косте зайти позавтракать. Стена в этом кафе была зеркальная. Я увидел в зеркале свое отражение, свою окровавленную, исполосованную физиономию и понял, что в таком виде в «Европейскую» гостиницу я идти не могу — просто меня швейцар не пустит. Зашел в уборную и полчаса приводил себя в порядок — отмывал кровь, чистил костюм, приглаживал волосы.
В гостиницу меня пропустили. Но когда я вошел в комнату, где лежал больной Алексей Максимович, он встретил меня громким хрипловатым хохотом:
— Ну и ну! Здорово вас отделали…
У его постели сидел пожилой румяный человек с красивыми руками пианиста. Это у его гроба пять лет спустя стояли Шварц, Олейников и академик Павлов.
Горький расспрашивал меня, как было дело. Я рассказал.
Он уже не смеялся, слушал, покачивал головой. Потом попросил Грекова, чтобы тот осмотрел меня. Профессор предложил мне раздеться.
Разоблачаясь, я снял крест. Оба они видели это, но ничего не сказали.
На теле у меня Греков обнаружил двадцать шесть синяков и кровоподтеков. То, что он осмотрел меня, обнаружил и подсчитал эти синяки, в дальнейшем очень пригодилось мне. Но об этом дальнейшем я здесь рассказывать не буду — не о том сейчас речь.
Греков собрался уходить. Стал и я прощаться с Горьким. Он удержал меня:
— Посидите.
После ухода Грекова, после небольшой паузы Алексей Максимович сказал:
— Видите ли… Пить — довольно веселое занятие. В вашем возрасте я сам был не дурак по этой части. Но вам, по-видимому, пить нельзя. Есть противопоказания. Нехорошо пьете. Надо бросать.
— Обещаю вам, Алексей Максимович, — сказал я с необычной для себя порывистостью. — С сегодняшнего дня бросаю…
А когда через несколько минут прощался с ним, он задержал мою руку в своей и глухо сказал:
— Вы в Бога верите?
— Да, — ответил я.
— Давно?
— С детства.
Что он на это сказал и сказал ли вообще что-нибудь — не помню. После этого я встречался с ним много раз, недели две гостил у него — в Москве и на даче. К этому вопросу он никогда не возвращался.
Да, я сказал правду, что верил в Бога с детства. Но как же, через кого и в какую минуту пришла ко мне эта вера?