И вообще — какой умницей и какой мужественной поборницей веры встает со страниц своих дневников Софья Андреевна, женщина, которой так много доставалось и от мужа, и от детей, и от последователей Толстого, и от так называемой либеральной интеллигенции… И до сих пор достается.
Вот выписка из ее дневника от 16 февраля 1901 года:
«Еду домой, ударили в колокол, к вечерне. Переоделась, вышла вместе с Л. Н. пешком, он пошел духоборам покупать 500 грамм хинину, а я в церковь. Слушала молитвы, в душе молилась очень горячо; люблю я это уединение в толпе незнакомых, отсутствие забот и всяких отношений земных. Из церкви пошла в приют: дети меня окружили, ласкали, приветствовали…»
Понимаю, как отдыхала Софья Андреевна в церкви. Как очищалась ее душа от греховной суеты, от раздражения, гнева, нелюбви, которых в ее толстовском, христианнейшем доме было больше, чем во многих других.
Толстому жилось нелегко. Его расхождения с женой, непонимание ими друг друга, несовпадение его взглядов с образом его жизни — все это не могло не лежать камнем на его душе. И все-таки насколько же труднее жилось Софье Андреевне, постоянно пребывавшей в окружении людей, враждебно настроенных к ней и к ее вере! И как мужественно отстаивала она эти убеждения.
«18 февраля. Вчера легла поздно под тяжелыми впечатлениями религиозных разговоров Льва Николаевича и Булыгина. Говорили о том, что поп в парчовом мешке дает пить скверное красное вино, и это называется религией. Лев Николаевич глумился и грубо выражал свое негодование перед церковью. Булыгин говорил, что видит всегда в церкви дьявола в огромных размерах.
Мне стало и досадно и грустно все это слышать, и я стала громко выражать свое мнение, что настоящая религия не может видеть ни парчового мешка священника, ни фланелевой блузы Льва Николаевича, ни рясы монаха. Все это безразлично…»
Как это похоже на мои мысли. И как перекликается с моими мыслями и словами ее дневниковая запись, сделанная в Гаспре в том же году:
«Была у обедни. Прекрасно пели девушки. Настроение хорошее, спокойное, привычное. Мне не мешают, как другим, бессмыслицы вроде „дориносима чинми“, „одесную Отца“ и проч. Помимо этого, церковь — место напоминания нам Бога, место, куда столько миллионов людей приносило свою веру, свое возвышенное религиозное чувство, свои горести, радости но все моменты изменчивой судьбы…»
Принадлежность к православной церкви не мешала Софье Андреевне быть, гораздо больше, чем сам Толстой, веротерпимой и не мешала ей, отстаивая свои убеждения и право каждого человека иметь свои убеждения, мужественно выступать против князей церкви, посягавших на свободу совести… Вот что писала она обер-прокурору Святейшего Синода К. П. Победоносцеву и митрополитам, вынесшим знаменитое «определение» об отлучении Толстого от церкви:
«…Горестному негодованию моему нет пределов. И не с точки зрения того, что от этой бумаги погибнет духовно мой муж: это не дело людей, а дело Божье. Жизнь души человеческой с религиозной точки зрения никому, кроме Бога, не ведома и, к счастью, не подвластна. Но с точки зрения той церкви, к которой я принадлежу и от которой никогда не отступлю, которая создана Христом для благословения именем Божиим всех значительнейших моментов человеческой жизни: рождений, браков, смертей, горестей и радостей людских… которая громко должна провозглашать закон любви, всепрощения, любовь к врагам, к ненавидящим нас, молиться за всех — с этой точки зрения для меня непостижимо распоряжение Синода. Оно вызовет не сочувствие (разве только „Московских ведомостей“), а негодование в людях и большую любовь и сочувствие Льву Николаевичу. Уже мы получаем такие изъявления — и им не будет конца — от всего мира».
Чем дальше читаю дневники Софьи Андреевны, тем больше и чаще озаряет меня свет ее истинной веры, ее ума, ее преданности церкви…
Еще в начале 1899 года она записала, что не любит религиозных разговоров. Как это знакомо и понятно каждому истинно верующему! Вот вернулась она домой и застала Льва Николаевича «стоящим у стола чайного, длинного, в зале накрытого, и вокруг приехавших из Самарской губернии молокан. Дунаев, Анненков, Горбунов, Накашидзе, еще крестьянин какой-то, все пили чай, и Лев Николаевич что-то толковал им об Евангелии Иоанна, и до меня шла беседа религиозная.
Не понимаю религиозных разговоров: они нарушают мое высокое, не выразимое никакими словами отношение к Богу. Как нет определенного понятия о вечности, о беспредельности, о будущей жизни — этого не рассказать никакими словами, так нет и слов для выражения моего отношения, моих чувств к отвлеченному, неопределимому беспредельному Божеству и вечной моей жизни в Боге.