Старая Вавруша хриплым голосом засипела:
Некоторые гости, что постарше, уже спали, истомленные питьем, когда упившийся крестный Лунек прошептал Гробеку:
— Пойду, братец, за подарком!
Ушел… Прошло немного времени, прежде чем на откосе снова раздался его голос, оповещающий о прибытии. Он тащил за собой что-то черное. Это «что-то» неистово упиралось.
Несколько раз споткнувшись, Лунек приблизился наконец к собравшимся горцам. И тут вдруг Гробек завопил:
— Лунек! Ты вор, негодяй!
И вот уж Лунек лежит на земле, а на нем восседает Гробек, вцепившись ему одной рукой в горло, а другой удерживая поводок, обвязанный вокруг шеи приведенного Лунеком животного.
Это черное животное и оказалось тем самым неоцененным бараном, которого украли у Гробека. Черный баран, а на шее белое пятнышко.
Крестного Лунека нещадно поколотили…
Наутро, когда староста допрашивал его, как он мог так ошибиться, Лунек, пригорюнившись, ответил:
— Так их у меня много, черных-то баранов! Кто их там разберет!
Воистину, крестный отец — почетный отец!
Три очерка о венгерской пусте
I
Табунщик Лайко
Над равниной у Тисы спускался вечер. За кукурузным полем горели костры — сторожа и табунщики пекли на углях свой ежедневный однообразный ужин: початки кукурузы.
Ветер доносил из недальней деревни буйный напев старинной разбойничьей песни: «Nem loptam én eletemben»[10].
— Весело в корчме-то, — подал голос парень в замызганных штанах, сидевший у ближнего костра, и неторопливо вытащил из золы дочерна испекшийся початок. — Прямо не поверишь, до чего все хорошо слыхать, — он стал грызть початок. — К тому ж там нынче свадьба, то-то и весело.
— Рендёр берет Иштванову дочку Марку, — заметил его сосед, старый табунщик. — И не грустно тебе, Лайко?
Парень вытащил из огня еще один початок и, обгладывая его, произнес:
— Чего грустить-то? Подумаешь…
— А говорят, Лайко, любил ты Марку, — сказал кто-то, сидевший у соседнего костра.
— Ну, любил, и что такого, — спокойно возразил Лайко, подбрасывая хворосту в огонь. — А теперь делу конец.
— И не злишься на Рендёра, что Марку у тебя увел? — спросил старик.
— Как не злиться? Сволочь он, Рендёр, — тем же невозмутимым тоном сказал Лайко, пережевывая зерна.
— И не сотворишь над ним чего? — допытывался старый.
— Отчего ж не сотворить? — Лайко уставился на огонь, озарявший красноватым светом высокую, колыхавшуюся на ветру кукурузу. — Очень даже легко могу сотворить.
— А что, к примеру? — не отставал старик.
— К примеру, убить могу, — зевая, ответил Лайко.
— Так и убил бы?
— А чего ж не убить? — Лайко привольно растянулся у костра так, чтобы дым не ел ему глаза.
В деревне зазвонил колокол, а пение смолкло.
— По покойнику звон, — тихо заметил старик. — Кто ж это помер?
— А это теперь Рендёра нашли у колодца за околицей, — проговорил Лайко, не отводя взгляда от огня.
— Это как же?
— А так, что час назад я ему череп топориком раскроил, — равнодушно объяснил Лайко, поворачиваясь на другой бок. — Спокойной ночи.
По равнине разносилось: бим-бам, бим-бам…
II
Цыганская поэзия
Взошла луна, багровый шар все явственнее выступал из мглы, бледнея, и вот уже белым светом залило степные травы.
Цыган Барро следил за восходом луны. Он стоял, то покачивая головой, то кивая: луна поднималась все выше и выше, и казалось, цыган вполне ее одобряет.
— Давненько не видел ты этого, — промолвил молодой цыган, сидевший рядом на земле. — В тюрьме ты на небо не смотрел.
— Да, отсидел-таки три месяца, — ответил Барро, не сводя глаз с луны.
— А чего ты так на нее смотришь?
— Думаю, — медленно произнес Барро. — Сначала был большой шар, потом красный цвет побледнел, и шар стал совсем белый.
— Хотел бы я быть месяцем, — проговорил молодой цыган. — Плавал бы там, наверху, и никто бы меня не поймал.
— А я ходил бы среди звезд да смотрел вниз, на жандармов, — задумчиво произнес Барро.
— И они казались бы маленькими, — решительно сказал его молодой товарищ, — такими маленькими, что и не разглядишь.
— И они не могли бы разглядеть нас, — подхватил старший, — и жил бы я спокойно, бегать не надо было бы.