— Что? Что? — торопил я.
— А вот то, что он ел блины. Он молча поедал блины и смотрел из окна на преображенную природу. И тут вошла его жинка. Она несла тарелку. Она сияла и лучилась. Она несла тарелку и стала смотреть на Вергазова.
Она смотрела на него. А он на нее. Они любили друг друга. Он обернулся, посмотрел на нее и сказал:
— Дай-ка мне, друг Люда, еще один блинок.
Она же побледнела и говорит:
— Да ешь хоть все, ведь много же.
Но Вергазов не удостоил ее ответом. Он взял в зубы блин и отвернулся опять к зеленому массиву. Жена же подошла ближе и вдруг закричала:
— А-а-а!!!
А Вергазов, пожевывая блин, как-то откинулся назад и стал падать вниз.
— О-о-о!!! На кого… Куда? — возопила жена.
И то ли бросилась вслед за ним, то ли с самого начала была с ним вместе. Не знаю, точно не знаю. Да это и не важно. Факт тот, что они оба упали с тринадцатого этажа вниз и разбились до состояния мешков с костями. Их видели все.
Тут дядя Сережа закончил свой рассказ. И сник. Он налил дрожащей рукой водки, стер набежавшую слезу и выпил. А мне не налил. Я налил себе сам. Выпил и спрашиваю:
— Дядя Сережа, так это она сама что ли его столкнула?
Дядя Сережа встал. Он походил вокруг гробов.
— Ах, милый мой! Какое это имеет значение? Разве это важно, кто кого куда столкнул или нет? Какое это имеет значение? Когда я говорю об отсутствии абсолютной гармонии, то какое значение имеют все эти детали? — сказал он.
— Будь выше суетного значения деталей. Выше. Выше. Ура! Вперед! На вахту! — всхлипывая повторял дядя Сережа.
Испытывая сильное смущение, я обнял эмоционального гробовщика и как можно мягче заметил:
— Успокойтесь, дядя Сережа. Ведь это происходило по-видимому очень давно? И, кстати, не отец ли вы Людмилочки, — бывший начальник макулатурной палатки?
— Конечно, давно. Давноо. И какой я к черту отец? Какой я к черту начальник? Мне это клиент один рассказал. И было это давно.
— Так отчего ж тогда плакать?
— А плачу я от того, что это — вечно. Это — вечно, — дико вскрикнул мастер. — И когда я думаю, что это — вечно, то мне хочется убить себя стамеской.
— Ну, успокойтесь. Я понимаю вас, — сказал я, — успокойтесь, успокойтесь.
Он и успокоился.
И мы вышли на улицу. Уже было темно, потому что наступила ночь. Да. Была непроглядная темь, и лишь маленькая звездочка торчала в небе над самой нашей головой. Она могла упасть. Мы испугались и разошлись по домам.
А когда я в следующий раз пошел навестить дядю Сережу, то его не оказалось на рабочем месте, а гробы изготовлялись каким-то молодым пареньком с прической а ля битл и в расклешенных брюках с цепями по низу. Из транзистора, принадлежавшего очевидно молодому человеку, неслось шустрое пение звонкой дамы, сопровождаемой грохотом электрогитар.
Я подумал было, что дядя Сережа убил себя стамеской, но молодой человек объяснил, что его зовут Степаном, что он ученик столяра, а сам мастер отбывает наказание сроком в 15 суток за злоупотребление спиртными напитками и мелкое хулиганство в каком-то общественном месте.
— Мой милый, да, да! — выкрикнула дама.
— От сумы да от тюрьмы — никуда не деться. И от кладбища. Таков а сэ ля ви, — добавил Степан и захохотал.
И я пошел домой. Через кладбище № 1. Через кресты и склепы, через памятники и могилы, через церковь.
Церковь. На паперти отпевали. Был гроб. Батюшка махал кадилом. Пел. Подпевали нищие и просто любители. Рыдали и плакали родственники. Больно смотреть на такую картину? Да, больно. Ах, как больно. Очень больно, но что же делать — можно и не смотреть.
Сила печатного слова
Один поэт сосредоточенно ехал в автобусе на публичное выступление перед народом. Поэт очень хотел сосредоточиться, чтобы выступать перед народом правильно: взволнованно и искренно. Но ему очень трудно стало сосредоточиться, потому что у него над ухом вдруг раздался пошловатенький, сальный и даже, можно сказать, грязный разговорчик, который вели два шустрых молодых человека и ловкая бабушка.
Мерзости, разнообразные по тематике и калибру, вливались в ухо поэта, как когда Гамлетова отца отравил его же собственный братец, вливая цикуту.
Поэт очень хотел сосредоточиться. Поэт закрыл глаза и думал о том, что за выступление он получит семь рублей сорок копеек, а если примут к концу года членом Союза Писателей, то будет получать за выступление далеко и не семь рублей сорок копеек, а целых пятнадцать рублей ноль-ноль копеек. И он соображал, что к концу года его в Союз непременно пустят, потому как книжка стихов «Красное солнце» вышла в прошлом году, а книжка поэм «Наша луна» непременно выйдет в этом году. Если, конечно, не накладет ему в карман какой-нибудь московский сукин сын.