Возможно, Эмма и впрямь умела работать иглой и даже кое-что смыслила в этом деле, но что касается всего остального, то разумения в ней было не больше, чем у катушки ниток. У Эдди появилось сильнейшее искушение напугать эту глупую гусыню до полусмерти, сообщив ей, какого рода пансионом является «Чили-Квин»; но Эмма могла расплакаться, нажаловаться на нее, а кондуктор был настолько недружелюбно по отношению к ней настроен, что ему ничего не стоило высадить ее на ближайшей же станции. Поэтому ничего такого Эдди говорить не стала.
— Милости просим, — только и сказала она.
Через некоторое время Эмма встала с места, вынула из чемодана тканую сумочку с принадлежностями для шитья, извлекла оттуда несколько кусочков заранее скроенной материи и, вдев нитку в иголку, принялась сшивать их вместе. Наблюдая за тем, как работала Эмма, Эдди словно веером обмахивалась ладошкой. Прошло несколько минут. Эмма сделала последний стежок, отрезала нитку большими, в виде журавля, ножницами, после чего предложила свою работу на суд Эдди. Готовый элемент, выполненный из кусков голубого и коричневого, цвета крепкого кофе, ситца, именовался «Двойные пирамидки». Так, во всяком случае, его называла Эмма.
Эдди не понимала женщин, которые давали своим поделкам названия. Она и шить-то никогда не умела. Кроме того, она предпочитала застилать постели готовыми покрывалами фабричной выделки, а не лоскутными одеялами, сшитыми вручную. Лоскутные одеяла напоминали о доме, а такого в борделе допускать ни в коем случае нельзя. Пробормотав несколько слов, которые можно было расценить как комплимент, Эдди отвернулась и стала смотреть в окно.
Поезд проходил мимо жалкой, захудалой фермы. Все строения отличались аскетической простотой и даже не были покрашены; покос же на поле был такой скудный, что поселенцам и на вилы-то поднять было нечего. На скотном дворе сутулая женщина, прикрыв от солнца ладонью глаза, всматривалась в проходящий мимо поезд. Три маленькие девочки в платьях из грубой холстины и чепчиках с обвисшими полями стояли на обочине у железнодорожного полотна; самая большая держала на руках младенца. Одна из девчушек помахала поезду рукой. Другие лишь на него глазели, поворачивая головы по ходу движения поезда до тех пор, пока он не скрылся из виду. Эдди, не раздумывая, помахала им в ответ.
В детстве, сколько она себя помнила, она так же вот таскалась с малышами на руках, была самой старшей и нянчилась с младшими по мере их появления на свет. О детях она знала все. Ее мать рожала каждый год — за исключением того года, когда умер отец и мать вышла замуж во второй раз. И каждого ребенка в семье Эдди помогала выкормить и выходить. Равным образом она с младых ногтей знала, откуда берутся дети. В доме имелась только одна спальня, и хотя она была разгорожена грубыми дощатыми перегородками, щелей в этих импровизированных стенах было предостаточно. Эдди часто лежала ночью без сна, прислушиваясь к тому, как на родительской половине ее отчим возился в постели, издавая при этом звуки, которые больше подходили свинье в загоне, нежели человеку. Когда мать молила мужа оставить ее в покое, а потом, уступив его домогательствам, допускала до себя, Эдди ежилась от страха. Она наполовину жалела, наполовину ненавидела свою мать за то, что та соглашалась удовлетворить похоть этого гадкого старикашки. Бывало, однако, что мать, усталая женщина с кожей цвета копченой ветчины, желая избавиться от его присутствия, задвигала на ночь вход в спальню старинным массивным бюро, и тогда отчим спал на полу перед камином, завернувшись в одеяло.
Пришло время, и он начал приставать к Эдди — красивой, крупной девочке-подростку. Когда это произошло в первый раз, она врезала ему ногой; в отместку он на следующий день выпорол ее плеткой из сыромятной кожи. В дальнейшем он при малейшей возможности пытался грубо ее облапить, а ее мать, похоже, ничего против этого не имела. И тогда Эдди стащила деньги, которые отчим прятал в принадлежавшей матери корзинке для ниток и обрезков материи. Правда, взяла не все: ровно столько, сколько было нужно на самые необходимые расходы и для того, чтобы купить билет на поезд. Потом она вышла к железнодорожному полотну, просигналила и, когда поезд замедлил ход, сказала кондуктору, что хочет доехать до Сан-Антонио. Это было самое отдаленное место, о каком она только слышала. Добравшись до города, она вместо Аделины Фосс стала называть себя Эдди Френч. По ее мнению, в этом имени не было ничего деревенского, провинциального, и это должно было еще больше отдалить ее от фермы, где она родилась. Иногда Эдди испытывала чувство вины из-за того, что удрала из дома, бросив сестер, и спрашивала себя, не приставал ли к ним со своими грязными домогательствами отчим после того, как она уехала. Возможно, они тоже убежали с фермы и стали шлюхами. Эдди вспоминала о сестрах всякий раз, когда в «Чили-Квин» в поисках работы заглядывала девушка, чей облик и повадка говорили, что она знакома с нищетой. Таких несчастненьких она привечала особо и почти никогда не отказывала им в работе и крове.