Во время таких прогулок я увидел Марию Бланко, и с первого взгляда она показалась мне девушкой интересной и достойной, хотя тоже следовала обычаю выставлять себя напоказ, о чем, впрочем, никто не судил дурно, так прочно вошел этот обычай в нашу жизнь. Мария была высокая, белокурая, белолицая девушка с гордой осанкой; черные брови и ресницы оттеняли ее голубые глаза, ясные, словно прозрачная глубокая вода. и подчас они казались тоже черными. Речь ее, как я заметил, была приятна, отличалась и сдержанностью и воодушевлением, что говорило о пылкой душе, подчиненной твердому решительному характеру. По крайней мере, таково было мое впечатление в первый вечер, и я испытал его еще не раз с той же, если не большей, силой.
«А что, если это женщина, предназначенная мне судьбой?» – спросил я себя тогда почти невольно.
Меня ослепил блеск ее красоты, ума, светской любезности, – и доброты, конечно, – блеск ее имени, одного из самых славных в провинции, где семья эта играла большую роль, несмотря на незначительность состояния, и ослепил настолько, что я на время забыл о своем твердом решении ни на ком не жениться. О нет! На такой женщине я охотно женился бы, ведь даже без денег ее вклад в супружеский союз был неоценим. Связь с семьей Бланко принесла бы мне неисчислимые выгоды, эта семья имела огромное влияние в провинции и принадлежала к кругу, который можно назвать высшей аристократией. Оба мы по своему родовому имени были связаны с избранной знатью всей республики, Мария – во внутренних провинциях, я – в Буэнос-Айресе, и это сулило нам новое и высокое политическое и социальное положение. Я немного одернул себя, заметив, что Васкес этим вечером теряет свои позиции, но, в сущности, он был сам виноват: кто велел ему расхваливать меня перед девушкой с романтическим характером, которую пленяли рыцарские поступки?… И когда отец Марии, дон Эваристо, пригласил меня посещать их дом, я горячо поблагодарил его, пообещав поддерживать столь лестное для меня знакомство. Однако мои матримониальные намерения рассеялись с молниеносной быстротой; возможно, впрочем, какие-то семена сохранились в тайном уголке моего сознания. Ладно, там видно будет… А пока что я стал усердно посещать семью Бланко, иной раз и дважды в неделю.
IV
Тем временем Васкес, преисполненный благодарности ко мне, своему опекуну и «князю-избирателю», стал депутатом от Лос-Сунчоса.
Выборы прошли без осложнений, поскольку я сам уладил все дело при поддержке губернатора Бенавидеса, но при этом постарался проявить свою деятельность так заметно, что Васкес решил, будто всем обязан только мне. Однако в законодательной палате его отнюдь не ожидала та роль, на которую он, по моим предсказаниям, рассчитывал. Он не годился в лидеры палаты, и никто не обращал на него внимания, если не того хуже. Наша провинция не была создана для принципов, учений и теорий, вычитанных из книжек. Здесь следовало управлять и издавать законы по-старинке, не вдаваясь ни в какие новшества и глубины. И вот проекты Васкеса передавались в комиссию, где и спали мирным сном, несмотря на его запросы, а если случалось ему произнести слишком смелую речь, все готовы были обвинить его в измене партии, а следовательно, и отечеству или подстроить ему какую-нибудь каверзу, чтобы вовсе изгнать из законодательной палаты. Васкеса даже попрекали его незаконным избранием – это они-то, сами неизвестно каким чудом оказавшиеся представителями народа, – и утверждали, не без оснований, что это несовместимо с его принципиальностью. Но тут вмешался я, а по моей просьбе и губернатор: оба мы рассудили, что не следует будить спящего льва, ибо Васкес, защищая себя, может принести немалый вред и нам, хотя в конце концов все равно потерпит поражение. Должен сказать, что он этого не сделал, но единственно по благородству своей души, а не из политических соображений. Мне было удобно сохранять за Васкесом место, которое я рассматривал как свой удел и мог потребовать в нужный момент обратно, не опасаясь отказа, но тем не менее я не очень старался поддерживать его. Напротив, после знакомства с Марией Бланко я невольно почувствовал к Васкесу тайную неприязнь и стал пренебрежительно отзываться о его достоинствах, уме и полезности, говоря, например, что он славный малый, но сумасброд, мечтатель, человек, неспособный к серьезной практической деятельности, который, чего доброго, превратится в лирического агитатора, революционера «из неудачников».
Когда до Васкеса доходили эти мои рассуждения, он или отказывался верить, или пропускал их мимо ушей. Он только пожимал плечами и не произносил ни слова. А вот не замечать очевидного внимания, и даже предпочтения, какое оказывала мне Мария Бланко, он не мог, однако был слишком горд, чтобы открыто проявлять свою обиду. Если мы случайно оказывались наедине – сам я этого избегал, а он тоже не стремился посещать меня и продолжать наши былые прогулки и изысканные пиры, – мы перебрасывались несколькими словами, никогда не упоминая о Марии, как будто завязавшегося между нами соперничества вовсе не было. Но выглядел он более сосредоточенным и печальным, чем раньше, и на него нашел приступ полного бездействия: он редко посещал заседания палаты и сидел там молча, словно в полусне. Досада его проявилась только один раз, и то не по прямому поводу.
– Ты знаешь, – сказал он как-то, – я рядом с тобой похож на щенка, который вырос вместе с тигренком. Они были друзьями, братьями, но однажды, проголодавшись или разозлившись, тигр сожрал щенка. Ты тоже сожрешь меня, если представится случай… А он, пожалуй, может представиться.
Богу известно, что это мрачное пророчество никогда не сбылось. Пустив в ход зубы или когти, чтобы проложить себе путь, я могу, пожалуй, ранить, но не сожрать.
Между тем время как будто начало бежать более стремительно, а быть может, приводя в относительный Порядок свои воспоминания, я путаю некоторые даты или опускаю стершиеся в памяти события. Это не так уж важно, и рассказ мой остается не менее достоверным, чем иные так называемые исторические сочинения, где истину кроят всяк на свой лад.
Главным в политической жизни было то, что президентство, которое началось, когда я приступил к обязанностям начальника полиции, подходило к концу, и мой друг президент готовился сложить полномочия; за время своего правления ему удалось достигнуть относительного мира в стране, положить начало народному просвещению, предпринять значительные общественные работы, а главное, добиться, чтобы были наконец использованы огромные природные богатства; хозяйство нашего государства начало бурно развиваться, открыв период благосостояния, подающий блестящие надежды на будущее. Вначале президенту пришлось бороться с враждебно настроенным населением Буэнос-Айреса, и некоторые крутые меры, принятые полицией, вызвали одобрение даже у представительниц прекрасного пола, а так как вся страна признавала необходимость спокойствия и мира, в провинции с восторгом говорили, что президент «сломил гордыню жителей столицы», и считали его единственным вождем не только партии, но и всей республики. Никто не оспаривал его распоряжений, даже его намерений, и можно было поклясться, что страна останется в его руках навсегда, хотя бы он и передал свой пост другому президенту, поскольку сам по конституции не мог быть избран снова. Да и кто способен был тягаться с ним силой? Из своего дома он сможет при посредстве подставного лица по-прежнему спокойно править на благо стране, которая так далеко шагнула вперед и столь многим была ему обязана. И в самом деле, в нашей провинции, например, придерживаясь, по его советам, строгого порядка и относительной терпимости, мы жили в октавианском покое, получив возможность отойти на время от политики и заняться своими делами и развлечениями, что, впрочем, не устраняло сплетен и интриг, как всегда, оживлявших наши сборища.
Я часто выезжал с веселыми друзьями на охоту в окрестности города, и наши пикники так славились в обществе, что все вокруг более или менее открыто набивались на приглашение. Картежная игра в Прогрессивном клубе заполняла мои вечера, проигрыши сменялись выигрышами, и бюджет мой теперь от этого не страдал. После обеда я отправлялся на прогулку или в гости – посещая главным образом семейство Бланко, – и так проходили праздные дни в надежде на манну небесную, которая рано или поздно, несомненно, просыплется, и именно на меня. Ничто, даже честолюбие, не нарушало тогда моего спокойствия; сонная провинциальная жизнь расслабляла, затягивала меня, и я уже не представлял себе, что можно жить иначе; даже наши заседания в полицейском управлении, столь оживленные и бурные во времена общественных волнений, проходили однообразно и скучно до зевоты, как будто призыв к отдыху проникал через окна и двери вместе с воздухом и светом или с бесконечным мате, который подавал нам служитель.