– Если это будет зависеть от меня…
– Нет. Отвечайте определенно, да или нет. В противном случае… Вы знаете, что вся провинция у меня в руках…
– Полно, дружище! Неужели я тебе враг? Будешь, будешь ты депутатом конгресса! – Он даже перешел На «ты», как друг-приятель до гробовой доски.
– Слово?
– Честное слово!
– На первых же выборах?
– На первых же! Не нажимай на меня! Ты же Знаешь, что я тебе друг.
До самого рассвета мы не сомкнули глаз. В гостиной Камино еще сильнее, чем всегда, чувствовался запах воска и сырости, смешанный сейчас с одурманивающим дымом ладана, курений и качимбо, как называла мамита сигары.
Корреа – пока еще на правах временно исполняющего должность – подписал свой первый указ, определяющий почести, какие следует воздать бывшему губернатору во время погребения: приспущенные флаги на всех учреждениях провинции, почетный караул войск тюремной охраны, присутствие исполнительной власти в лице премьер-министра, который произнесет прощальное слово… Законодательная палата, равно как и судебные власти, решила присутствовать на погребальной церемонии в полном составе. Готовилось никогда не виданное выражение скорби, тем более что за гробом Камино, связанного узами родства почти со всеми видными семьями провинции, пойдет значительная часть оппозиции: перед безмолвием могилы умолкнут политические страсти.
Из всей этой пышной церемонии мне хочется вспомнить лишь одну подробность: премьер-министр Гонсалес Медина, заканчивая свою надгробную речь, сказал, не пойму уж, из простодушия или из провинциального лукавства:
– Он пал на почетном посту, высоко держа знамя своих убеждений. Плачьте, но всегда следуйте его примеру, граждане!..
Не знаю, как принял бы его слова Крус, присутствуй он при этой речи. Что же касается меня, то первый и последний раз в жизни мне пришлось сдержать себя, чтобы не расхохотаться на кладбище.
VII
На следующий день Корреа призвал меня в кабинет губернатора.
– Послушай, – сказал он. – Я серьезно подумал о положении и решил произвести некоторые перемены в совете министров. Хочешь быть министром?
– Полегче, дон! – воскликнул я. – Вы мне обещали кое-что другое.
– Да. Но подумай, сынок, министром!..
– Ну и что из того? Вам осталось править не больше двух лет, а я хочу уехать в Буэнос-Айрес. Для меня это слишком мелкая монета. И потом, не меняйте министров; они славные ребята и приучены делать все, чего хочет губернатор.
– Это люди Камино.
– Ошибаетесь. Они были и остаются людьми губернатора. Им что Хуан, что Педро, лишь бы самим быть при деле.
– Но я хотел бы немного изменить состав министров, дать некоторое удовлетворение народу.
– Тогда пригласите Васкеса.
– Что ж, может, это неплохая идея.
– Но должен вас предупредить: Васкес – человек уступчивый и несколько пуританин. Его уступчивость не понравится оппозиции, а пуританство приведет в ярость наших сторонников. Кроме того, Камино настроил против него президента… Значит…
– Значит… может идти ко всем чертям.
Я улыбнулся и нанес последний удар:
– И будь Васкес министром, пришлось бы вам отказаться от мысли о сенате, после того как кончится ваше губернаторство. Верная президенту законодательная палата не простит Васкесу его бредни.
Корреа нетрудно было убедить в выводах очевидных и полезных, и все осталось без перемен. Министры мне не мешали, все они были совершенные тупицы, я знал, как управлять ими. Они всегда меня боялись, а с тех пор как к власти пришел Корреа, просто дрожали, хотя я и обещал сделать все возможное, чтобы всех оставить на местах. Однако поворот событий, который дорого нам обошелся, неожиданно подорвал мое положение.
Смерть Камино, наступившая при весьма таинственных обстоятельствах как раз в то время, когда мы начали вести интригу, направленную на его свержение, вдруг показалась публике отнюдь не столь естественной, как мы хотели ее представить. Наша беготня и езда в ту роковую ночь, несмотря на поздний час, не прошла незамеченной, потому что провинциальный люд спит с полуоткрытыми глазами, когда чует пищу для сплетен. К тому же, хотя рассказ наш был продуман досконально, имелось слишком много свидетелей истинного происшествия; если можно было рассчитывать на осмотрительность мою, Орланди, дежурного комиссара и этой лисы, Круса, то никак нельзя было ожидать того же от женщин, двух полицейских и кучера. Постельные тайны обычно в постели и сообщаются. Если добавить к этому недоброжелательство оппозиции, то не покажется странным, что вскоре по городу разнесся зловещий слух: «Губернатора Камино отравили».
И вот вслед за этими слухами губернатор Камино, которого ненавидели все обойденные его милостями, который за свои дурные нравы был изгнан из всех почтенных домов и никогда не совершил ни одного значительного или просто хорошего, честного поступка, превратился в защитника интересов народа, устраненного по воле президента республики, в жертву системы, в пасхального агнца, а мы – доктор Орланди, я, Корреа и бог знает кто еще, – в отравителей, новоявленных Борджиа. Напрасно пытался я, пытался Орланди поставить вещи на свое место, рассказать правду, как она была; напрасно объясняли, что губернатор умер и не мог больше быть нам помехой.
Все верили или делали вид, будто верят, что мы убрали его при помощи aqua tofana,[21] что Орланди – недаром он итальянец – был исполнителем, а Корреа и я носителями злой воли… Ах, негодяи, негодяи, негодяи! Какие негодяи, и как проклинал я свободу переходящей из уст в уста клеветы, которая имела гораздо большее значение, чем та, что печаталась в газетах! Случалось и мне публично прибегать к заведомой лжи, чтобы свалить противника, но никогда я не доходил до такой крайности, никогда не выдумывал ничего подобного этой чудовищной клевете, такой далекой, такой чуждой политическим нравам нашей страны.
Но подумайте только, чем обернулось все это дело!.. Верьте не верьте, но оно пошло нам только на благо и морально и материально. Страх, который мы внушали, всегда был главной основой нашей власти над простым народом, но сейчас он достиг наивысшей ступени. Никогда еще не были мы столь полными хозяевами положения, хотя все нас ненавидели. В высшем обществе никто не верил ужасной клевете, хотя иные одержимые потворствовали ей, желая нас унизить. Слушая и тех, кто признавал отравление, и тех, кто благородно ставил его под сомнение, в народе твердили:
– Те, кто обвиняет, говорят правду; остальные молчат из страха.
А если боялись даже особы высокопоставленные, то что уж говорить о простом люде? Я никак не ждал такого эффекта от столь низменной, столь несущественной причины. Провинция безмолвствовала, словно мы жили во времена диктатуры Росаса, и не было правителя, который правил бы так мирно, как Корреа.
Все же в одной душе затаилась тень сомнения, и это меня глубоко огорчило: в душе Марии.
Я часто посещал ее, был страстно влюблен, восхищался ее красотой, ее умом, тонкостью, пониманием искусства. Она была настоящей сеньорой и обладала при этом пленительной чистотой юной девушки. С некоторых пор я стал замечать в ней какую-то холодность, сдержанность, но не мог разгадать причину, пока однажды вечером, не помню почему, заговорили о покойном губернаторе, и у нее вырвались такие слова:
– Когда же наконец разъяснится эта прискорбная тайна!
Тут только я понял причину ее сдержанности и рассказал всю правду, начав с того, что открыл ей глаза на интимную жизнь Камино, на его распущенность и дурные нравы, а кончил описанием его смерти, обойдя ненужные скандальные подробности, – в общем, примерно так, как описал все на этих страницах. В заключение я добавил:
– Чтобы у вас не осталось ни малейших сомнений, я пошлю сейчас за Крусом, пусть и он расскажет вам, как было дело.
Я начал писать записку Крусу, но Мария встала и, положив свою руку на мою, прервала меня:
– Никто, кроме вас, не смеет рассказывать мне подобные ужасы. Я верю вам и не хочу, чтобы кто бы то ни было повторял слова, которых я и знать не должна. Простите мне…
Она не сказала «подозрения», не сказала «сомнения» – каждое из этих слов казалось ей слишком сильным.
О, стыдливость наших женщин в былые времена! Сейчас сохранилось, быть может, несколько подобных экземпляров среди бесчисленного множества тех «освобожденных», эмансипированных, мужеподобных, что мы видим вокруг! Победить женщину в те времена (что удавалось далеко не всегда) было труднее, чем похитить плод из сада, обнесенного каменной оградой, утыканной битым стеклом. Победить женщину сейчас – значит похитить ее из витрины, где она выставлена напоказ.
21
Сильнодействующий яд, не имеющий ни вкуса, ни цвета, ни запаха, которым пользовались представители рода Медичи.