– Выходи, если ты мужчина! Сейчас я научу тебя, как бить маленьких!
Все мужское самолюбие бросилось мне в голову, и я на мгновение позабыл о своих привилегиях, которые он, с привычным для наших соотечественников пренебрежением к власти, ошибочно считал вне школы недействительными. Охваченный романтическим безрассудством, я счел необходимым утвердить свое превосходство также и в физической силе и объявил:
– Здесь – нет! Я наставник и не желаю, чтобы мальчишки видели, как я дерусь. Но в любом другом месте я готов дать тебе хорошую взбучку и научить уму-разуму.
– Пошли, куда хочешь, хвастунишка!
Мы измолотили друг друга кулаками неподалеку от поля, в пустом сарае, служившем складом шерсти, и должен признаться, что в этом бою мне не поздоровилось. Нервное возбуждение придало Васкесу силу и упорство, каких я никогда не подозревал в нем. Оба мы опоздали в школу, явились с лиловыми от синяков и кровоподтеков физиономиями, но ни он не сказал ни слова, ни я не пожаловался, хотя без труда мог отомстить ему. Это была моя первая настоящая дуэль – пусть детская, – а дуэль, даже между мальчишками, я всегда считал не столько обычаем, сколько одним из важнейших установлений, содействующих прочности общества, необходимым добавлением к закону, произвольным, если угодно, но не более случайным и не более произвольным, чем многие законы.
В той давней ребяческой ссоре, о которой я рассказываю, дуэль помогла устранить рознь между мною и Васкесом, рознь, которая в других обстоятельствах могла дойти до ненависти, но благодаря нашему поединку не оставила никаких следов, – мой противник был бесконечно признателен мне за проявленное после боя благородство и даже готов был признать себя побежденным, лишь бы вознаградить мое рыцарское поведение. Во всяком случае, суды, которым немало людей доверяют решение разного рода вопросов, в том числе и моральных, часто оставляют более глубокие и болезненные раны, чем сражение оружием или… на кулаках.
Этот взгляд на дуэль – в те времена смутный и неосознанный, а теперь ясный и обдуманный – был внушен мне чтением, ибо я уже начал тогда пожирать книги – разумеется, только романы. И если «Дон-Кихот» навевал на меня скуку, оттого что высмеивал самые рыцарские побуждения, то другие героические сказания, где действие имело реальную цель и приводило к предвиденной и неизбежной победе, неизменно увлекали меня. Я не слишком вникал в добрые или злые намерения героя, в его правильное или ошибочное представление о морали, поскольку, подобно епископу Николасу де Осло, «находился в состоянии невинности и не ведал разницы между добром и злом»; выйти из этого неведения мне, полагаю, так и не удалось. Подвиги Диего Карриентеса, Рокамболя, Хосе Мариа, Мена Родригеса де Санабрия, д'Артаньяна, Чуриадора, Дон-Жуана и сотен других были предметом моей зависти, а описание их странствий составляло весь мой исторический и литературный багаж, поскольку «Факундо» был мне недоступен, а «История» Деана Фунеса наводила на меня не меньшую тоску, чем школьные учебники. Мир, лежавший за пределами Лос-Сунчоса, был для Меня таков, каким живописали его мои любимые книги, а тому, кто хотел хорошо помавать себя, следовало подражать одному из несравненных героев этих потрясающих приключений, которые неизменно завершались успехом. Мы обменивались книгами с Васкесом, после того как, оценив друг друга, стали друзьями; но мне не очень нравилось то, что он давал мне, – главным образом описания путешествий или романы Жюля Верна, а он относился довольно презрительно к моим захватывающим историям плаща и шпаги, считая их сплошным враньем.
– Как будто твои «Англичане на Северном полюсе» не дурацкая выдумка! – говорил я. – Хосе Мариа был разбойником, но зато он отважный и благородный рыцарь, и Рокамболь тоже храбрец, каких мало…
Единственное, чем мы восхищались оба, была «Тысяча и одна ночь», но понимали мы эту книгу по-разному: он был очарован тем, что называл ее «поэзией», я же – ее действием, той силой, богатством, властью, которые излучала каждая ее страница. Такой взгляд на жизнь, вернее, такое направление ума, поскольку было оно в ту пору еще подсознательным, побудило меня возглавить, подобно Аладдину, шайку озорных, бесшабашных мальчишек, которые провозгласили меня командиром, как только распознали мой предприимчивый нрав, безудержное воображение, врожденную отвагу, а также неуязвимую защитную броню, какой прикрывало меня родовое имя. С этой компанией, к которой первое время принадлежал и Васкес, я совершал настоящие набеги, опустошая курятники, бахчи, виноградники, фиговые и персиковые сады. Педро вначале был одним из самых отчаянных, он опьянялся ощущением безграничной свободы, но решительно бросил нас после той ночи, когда, окунув в керосин бродячего кота, мы подожгли его, а потом наблюдали, как он мчался в темноте, подобно душе, терпевшей адские муки. Я сам раскаивался в подобной жестокости, но никогда бы не признался в том товарищам, боясь выказать слабость; наоборот, вспоминая об этом подвиге, я обычно говорил с многозначительной улыбкой: – Когда мы охотились на кота… Но больше мы никогда этого не делали и никто не требовал повторения нероновского зрелища, которое на поверку оказалось слишком страшным. К счастью, нам хватало других развлечений. Как прекрасна была жизнь! Чего бы я только не дал, чтобы вернуть хоть на мгновение блаженные дни детства! Чего бы только не дал! Мне осталось лишь слабое утешение вспоминать и вновь, словно во сне, переживать их, выводя эти каракули!
Какие великие деяния творили мы! Зимой, раззадоренные угрюмой скукой туманных, дождливых дней, мы играли в грабителей: например, углубляли залитые водой колеи на почтовой дороге, с тем чтобы перевернулся тяжелый дилижанс, набитый пассажирами и багажом, – этот геройский подвиг нам однажды удалось осуществить. А еще протягивали через улицу, на пядь от земли, веревку, чтобы лошади падали на передние ноги; или снимали чеку с колеса повозки, оставленной на минутку у дверей кабачка, а потом веселились, глядя, как соскакивает колесо с оси. Так разыгрывали мы эпизоды из «Жиля Блаза» или «Пикильо Альяги», которые я вкратце рассказывал «моим людям», и воображали себя бандой Роланда или Хуана Баутисто Бальсейро, мысленно дополняя свои поневоле несовершенные действия: в играх мы якобы похищали карету и пассажиров, всадника и коня, повозку и возницу и уводили пленников в тайное убежище, чтобы потребовать потом богатый выкуп. Другие наши подвиги были менее драматичны: иногда холодной ночью, когда селение было погружено в глубокий сон и родители полагали, что дети спят в своих постелях, мы выпускали на улицу взбешенного кота или перепуганную собаку, привязав им к хвосту полную камней консервную банку, и хохотали при виде встревоженных жителей, в одном белье выглядывающих из окон и дверей под проливным дождем и порывами ледяного ветра.
Весна приносила другие радости – мы забирались в сады немногих любителей-цветоводов и срезали растения под корень или просто обрывали все бутоны. Можно представить себе лица хозяев на утро после такого опустошения! Ни дать ни взять лицо кандидата, уверенного в своем избрании и потерпевшего неожиданный провал!
Летом мы забрасывали удочки в открытые окна и выуживали одежду спящих, а потом сжигали или закапывали ее, уничтожая следы своих проделок, совершенных не с целью грабежа, а просто ради удовольствия причинить людям вред и поиздеваться над ними. Очень редко мы пользовались той мелочью, что оставалась в карманах по чистой случайности, – ведь в Лос-Сунчосе, как во всех маленьких поселках, никто не платил наличными за свои покупки, кроме, разумеется, самых обездоленных.
Все это были, в конце концов, мальчишеские выходки, невинные шалости, к тому же в известной мере оправдание, ведь страдали от них только люди неприятные, известные своей чрезмерной строгостью, либо те, кто заслужил презрение, неприязнь или ненависть моего отца; зато политические единомышленники или друзья дома пользовались полной неприкосновенностью: во мне всегда был силен сословный дух. Но люди слишком глупы; вместо того чтобы придать нашим играм их подлинное ограниченное значение, признав их детским подражанием романтическим подвигам, они вообразили, будто Лос-Сунчос наводнила орда злоумышленников, и решили преследовать их, пока всех не переловят или не обратят в бегство. Кто эти злоумышленники? Где они скрываются? Хотя жертвами всегда были жители, принадлежавшие к оппозиции или вообще чуждые политике, полиция и муниципальные власти встали на их защиту, когда дело зашло слишком далеко, несомненно, опасаясь, как бы шайка не расширила поле своей деятельности и не забыла об уважении к приверженцам правого дела. После того как власти приняли решение, мы неизбежно были бы раскрыты, если бы не одно спасительное обстоятельство. Однажды вечером татита, будучи, как всегда, в курсе событий, сказал за столом: