Но если Мария, отчасти осведомленная о моем прошлом, задумала отомстить мне за былую любовь, проявляя не презрение, нет – этого я никогда не потерпел бы, – но дразнящую и завлекающую, хотя и обманчивую, холодность, чем некоторое время меня сдерживала, то надо сказать, что осуществить свою месть или другой неведомый мне план ей все же решительно не удалось. Грубо говоря, «меня на мякине не проведешь», и я вознамерился с полной откровенностью выяснить наши отношения.
Однажды вечером, когда мы гуляли в саду, поодаль от дона Эваристо, который, не желая мешать нам, делал вид, будто ухаживает за цветами, я твердо сказал:
– Вы очень холодны со мной, Мария. Я чем-нибудь рассердил вас?
– Меня? Нет, нисколько. Но почему вы спрашиваете? Разве мы не такие же друзья, как всегда?
– Произошла какая-то перемена… Перемена, неощутимая для других, разительная для меня. Все, что вы мне говорите, звучит – как бы сказать?… – неискренне. В вас нет больше былой чарующей непосредственности, которая так меня пленила…
– Полно! Я все та же. Так же думаю, так же говорю. Быть может, это вы переменились.
Она говорила спокойно, ровным голосом, чуть более резким, чем обычно, и потому для меня непереносимым.
Я готов был сказать ей: «Как? Разве не выбрали вы меня сами? Не завлекали, как это делают женщины, которым только и принадлежит право выбора? Разве не сказали, хотя и не сказав ни слова, что я должен ухаживать за вами, ибо вы предназначили меня себе в женихи? Не привлекла ли вас именно та слава повесы, которая, быть может, сейчас оттолкнула вас от меня?»
Но этого я не сказал. Я решился только на такие слова:
– Меня огорчает ваше отношение, Мария. Вы относитесь ко мне, как к другу, да; но не как к другу, который может надеяться на большее, а как к простому знакомому, которого встретишь, а потом и не вспомнишь.
– Мою дружбу не так легко завоевать! – возразила она, улыбаясь, но по-прежнему холодно.
– Мария! Кто-нибудь дурно говорил вам обо мне! – воскликнул я, подумав о Васкесе.
Мария взглянула на меня в упор, серьезно, но не враждебно.
– Все, – сказала она.
– Недавно? – добивался я почти с гневом.
– Нет. Давно… очень давно… Я думала, это неправда. Но теперь вижу, что вам верить нельзя. Дурочка я! И я могла подумать, что, занимаясь делами более серьезными, более возвышенными, вы позабудете о своих сумасбродствах… Сумасбродствах! Если бы только это!
Не знаю почему, мне вспомнились свидания в саду Риваса, в Лос-Сунчосе, невинные свидания, когда от меня не требовали ничего, ничего, даже намеками. Совместима ли любовь с рассудочностью?
Мне кажется, нет; тогда, во всяком случае, мне по казалось, что нет, и я чувствовал неуверенность и до саду.
– Право, я вас не понимаю, – сказал я мрачно. – Вы ведь знаете, я исполняю все ваши желания, прихожу к вам каждый день, не думаю ни о ком, кроме вас.
– Да, вы приходите, угождаете, льстите мне; но это не имеет большого значения для такой девушки, как я, Маурисио, девушки, которая привыкла думать и судить. Ваше поведение не стоит вам ни малейших усилий, как стоил бы, например, отказ от вечера в кафе, в клубе или от других… отношений.
Это было грозно. Она требовала от меня жертв, ничего не предлагая взамен ясно и определенно. Я понял, что пора заговорить решительно.
– Послушайте, Мария! Я еще очень молод, и у меня полно недостатков, согласен. Но все же ни в чем серьезном вы не можете обвинить меня…
Я сказал это, стараясь прощупать почву, убедиться, знает ли она о том, что произошло с Тересой. Она не переменилась в лице, не ответила: значит, не знала…
– Но как можете вы требовать, – продолжал я более уверенно, – чтобы я сразу превратился в старика или же отказался от своих скромных развлечений, весьма невинных, впрочем, если я не вижу впереди никакой награды за эту малую жертву? Обещайте мне награду, и тогда, уверяю вас…
– Какую же награду я могу обещать вам?
– Скажите, что любите меня.
– Попробуйте заслужить мою любовь, – сказала она серьезно, но вместе с тем кокетливо.
Подошел дон Эваристо и положил конец нашей беседе, а я задумался о безмерном самомнении этой девицы. Так, значит, она хочет ни больше ни меньше, чтобы я отказался от всего и простерся у ее ног, поклоняясь ей, как святому образу? Ну и притязания! Сама влюблена в меня, а делает вид, будто пренебрегает. А что мне стоит поступить так же и ответить пренебрежением на пренебрежение.
Для самого себя, в силу внутренней потребности и даже независимо от собственной воли, – заявляю это неприкрыто и прямо, потому что так об этом и следует говорить, – я был, есть и буду центром вселенной. Больше всего меня интересует мое «я», все остальное должно подчиняться этой основной сущности. Но в таком, быть может, чересчур абсолютном утверждении есть смягчающая оговорка, которая и позволила мне стать тем, кем я стал: когда внешняя среда не может или не желает подчиняться, мое «я» должно использовать и эти обстоятельства так, чтобы любой ценой оставаться центром. И играть мною – дело опасное.
Я простился с Марией и ее отцом, отказавшись от обеда под предлогом неотложных дел, и поклялся последнее слово оставить за собой. Для этого, по-моему, достаточно было прекратить на время свои посещения и избегать всяких встреч с высокомерной девой, мечтавшей обратить меня в рабство, что, вероятно, представлялось ей искуплением моих грехов. Осуществить задуманное мне было нетрудно, потому что в это время меня сильно беспокоило мое политическое будущее, а главным образом потому, что пост начальника полиции дал мне представление о жизни, одностороннее и, следовательно, искаженное, какого не мог дать ни самый мрачный пессимист, ни редакция самой сплетнической газеты. Наилучше осведомленный репортер не знает о частной жизни жителей большого или маленького города столько, сколько знает самый ничтожный полицейский, и если хочешь ознакомиться с новостями или скандалами, то надо лишь заглянуть в это сито, а еще полезнее держать его в руках. Все бранят полицию, но если бы заговорила она, то общество попросту кончилось бы, подорванное в самих своих устоях или по меньшей мере в условной части своих устоев, что тоже немаловажно. Но в смысле нравственного воспитания школа полиции страдала, как я сказал, односторонностью, ибо выделяла лишь дурную, подлую и презренную часть человечества, внушая мысль, будто все оно таково, без всяких или почти без всяких исключений… Не удивительно поэтому, что я не мог питать доверия к женщине, какой бы чистой и гордой она ни оглядела.
Тем не менее Мария глубоко ранила мое самолюбие. Я понял это, встретясь в тот же вечер лицом к лицу с Васкесом, который поздоровался со мной приветливо, хотя не без оттенка грусти, теперь никогда его не покидающей.
– Как дела?
– Плохо, – ответил я.
– Что с тобой?
– Кто-то повредил мне в мнении особы, которую я глубоко уважаю…
– Губернатора?
– Не прикидывайся дурачком!
Он пожал плечами, помолчал, а потом тихо проговорил:
– Маурисио! Боюсь, ты многим приносишь несчастье, но, как ни странно, сам при этом не становишься счастливее… Если ты намекаешь на меня и думаешь, что я стою у тебя на пути и хочу помешать тебе, ты ошибаешься… Маурисио, ты родился в рубашке, как говорили наши деды. Я не борюсь с тобой ни открыто, ни исподтишка, это было бы бесполезно. Ты никогда не принимаешься за дело, если не уверен в успехе или не вынужден к этому обстоятельствами. О, ты всегда добьешься своего!..
– Почему?
– Я сказал уже: ты всегда стремишься только к тому, что тебе доступно. Ты похож на мальчишку, который с деньгами в кармане заходит в игрушечный магазин без точных намерений, а лишь с горячим и неопределенным желанием «заполучить что-нибудь», и хватает все, что понравится…
– А ты? – спросил я не без иронии.
– У меня, к несчастью, есть определенные цели и своя линия поведения. Я знаю, чего я хочу, и потому, вероятно, ничего не добьюсь; а все остальные будут говорить, будто я прошибаю лбом стену, вместо того чтобы искать открытую дверь…
Определенные цели Васкеса! Его линия поведения!.. Как теперь я полагаю, все это были моральные и политические абстракции без всякого положительного содержания, романтические бредни, не более того. Но тогда я особенно не задумывался над его словами, понял их по-своему и прямо и открыто перешел к главному: